Неточные совпадения
Оказалось, что все как-то было еще лучше, чем прежде: щечки интереснее, подбородок заманчивей, белые воротнички
давали тон щеке, атласный
синий галстук
давал тон воротничкам; новомодные складки манишки
давали тон галстуку, богатый бархатный <жилет>
давал <тон> манишке, а фрак наваринского дыма с пламенем, блистая, как шелк,
давал тон всему.
Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни свети ему мирное солнце; он ходит себе целый день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную
даль: не мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей
синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани…
Река вьется верст на десять, тускло
синея сквозь туман; за ней водянисто-зеленые луга; за лугами пологие холмы; вдали чибисы с криком вьются над болотом; сквозь влажный блеск, разлитый в воздухе, ясно выступает
даль… не то, что летом.
Пара темно-бронзовых, монументально крупных лошадей важно катила солидное ландо: в нем — старуха в черном шелке, в черных кружевах на седовласой голове, с длинным, сухим лицом; голову она держала прямо, надменно, серенькие пятна глаз смотрели в широкую
синюю спину кучера, рука в перчатке держала золотой лорнет. Рядом с нею благодушно улыбалась, кивая головою, толстая
дама, против них два мальчика, тоже неподвижные и безличные, точно куклы.
И вот морская
даль, под этими
синими и ясными небесами, оглашается звуками русской песни, исполненной неистового веселья, Бог знает от каких радостей, и сопровождаемой исступленной пляской, или послышатся столь известные вам, хватающие за сердце стоны и вопли от каких-то старинных, исторических, давно забытых страданий.
От островов Бонинсима до Японии — не путешествие, а прогулка, особенно в августе: это лучшее время года в тех местах. Небо и море спорят друг с другом, кто лучше, кто тише, кто
синее, — словом, кто более понравится путешественнику. Мы в пять дней прошли 850 миль. Наше судно, как старшее,
давало сигналы другим трем и одно из них вело на буксире. Таща его на двух канатах, мы могли видеться с бывшими там товарищами; иногда перемолвим и слово, написанное на большой доске складными буквами.
Мы через рейд отправились в город, гоняясь по дороге с какой-то английской яхтой, которая ложилась то на правый, то на левый галс, грациозно описывая круги. Но и наши матросы молодцы: в белых рубашках, с
синими каймами по воротникам, в белых же фуражках, с расстегнутой грудью, они при слове «Навались!
дай ход!» разом вытягивали мускулистые руки, все шесть голов падали на весла, и, как львы, дерущие когтями землю, раздирали веслами упругую влагу.
Они говорили только, что если бы одеть его в новый жупан, затянуть красным поясом, надеть на голову шапку из черных смушек с щегольским
синим верхом, привесить к боку турецкую саблю,
дать в одну руку малахай, в другую люльку в красивой оправе, то заткнул бы он за пояс всех парубков тогдашних.
— Дьяк? — пропела, теснясь к спорившим, дьячиха, в тулупе из заячьего меха, крытом
синею китайкой. — Я
дам знать дьяка! Кто это говорит — дьяк?
Нежась и прижимаясь ближе к берегам от ночного холода,
дает он по себе серебряную струю; и она вспыхивает, будто полоса дамасской сабли; а он,
синий, снова заснул.
И задумавшийся вечер мечтательно обнимал
синее небо, превращая все в неопределенность и
даль.
— Не знаю, бабушка, да и не желаю знать! — отвечал он, приглядываясь из окна к знакомой ему
дали, к
синему небу, к меловым горам за Волгой. — Представь, Марфенька: я еще помню стихи Дмитриева, что в детстве учил...
Тихо тянулись дни, тихо вставало горячее солнце и обтекало
синее небо, распростершееся над Волгой и ее прибрежьем. Медленно ползли снегообразные облака в полдень и иногда, сжавшись в кучу, потемняли лазурь и рассыпались веселым дождем на поля и сады, охлаждали воздух и уходили дальше,
дав простор тихому и теплому вечеру.
— Оставим это. Ты меня не любишь, еще немного времени, впечатление мое побледнеет, я уеду, и ты никогда не услышишь обо мне.
Дай мне руку, скажи дружески, кто учил тебя, Вера, — кто этот цивилизатор? Не тот ли, что письма пишет на
синей бумаге!..
Они уходят в соседнюю комнату, где стоит большой стол, уставленный закусками и выпивкой. Приходят, прикладываются, и опять — к
дамам или в соседнюю комнату, — там на двух столах степенная игра в преферанс и на одном в «стуколку». Преферансисты — пожилые купцы, два солидных чиновника — один с «Анной в петлице» — и сам хозяин дома, в долгополом сюртуке с золотой медалью на ленте на красной шее, вырастающей из глухого
синего бархатного жилета.
Палач стоит сбоку и бьет так, что плеть ложится поперек тела. После каждых пяти ударов он медленно переходит на другую сторону и
дает отдохнуть полминуты. У Прохорова волосы прилипли ко лбу, шея надулась; уже после 5-10 ударов тело, покрытое рубцами еще от прежних плетей, побагровело,
посинело; кожица лопается на нем от каждого удара.
— Конечно, это доподлинно так! Супротив этого сказать нечего, — вполголоса отозвался Доронин. — Только ведь сам ты знаешь, что в рыбном деле я на синь-порох ничего не разумею. По хлебной части дело подойди, маху не
дам и советоваться не стану ни с кем, своим рассудком оборудую, потому что хлебный торг знаю вдоль и поперек. А по незнаемому делу как зря поступить? Без хозяйского то есть приказу?.. Сам посуди. Чужой ведь он человек-от. Значит, ежели что не так, в ответе перед ним будешь.
Сморщился Доронин и смолк. Кинул он мимолетный взгляд на вышедшую от Дарьи Сергевны дочь, и заботливое беспокойство отразилось в глазах его. Не подходя к дивану, где сидели Дуня с Наташей, Лизавета Зиновьевна подошла к раскрытому окну и, глаз не сводя, стала смотреть на волжские струи и темно-синюю
даль заволжских лесов…
Выпросит кринку снятого, совсем
синего молока, покрошит хлеба — и сыт; а не
дадут молока, и с водой тюри поест.
А там, за темно-синими струями реки, за желтыми песками мелей и лугового берега, привольно раскинулась необозримая
даль, крытая зелеными пожнями, сверкающими на солнце озерами, заводями, полóями [Полóй — более или менее обширная яма вблизи лугового берега большой реки.
Полночь небо крыла, слабо звезды мерцали в
синей высоте небосклона. Тихо было в воздухе, еще не остывшем от зноя долгого жаркого дня, но свежей отрадной прохладой с речного простора тянуло… Всюду царил бесшумный, беззвучный покой. Но не было покоя на сердце Чапурина. Не спалось ему в беседке… Душно… Совсем раздетый, до самого солнышка простоял он на круче, неустанно смотря в темную заречную
даль родных заволжских лесов.
— Старицам, что здесь с тобой, по
синей, белицам по зеленой, эту красну особо Фленушке
дай, да без огласки, смотри…
В промежутках между изб и за церковью
синела река, а за нею туманилась
даль.
и бедный юнкер с каждой минутой чувствует себя все более тяжелым, неуклюжим, некрасивым и робким. Классная
дама, в темно-синем платье, со множеством перламутровых пуговиц на груди и с рыбьим холодным лицом, давно уже глядит на него издали тупым, ненавидящим взором мутных глаз. «Вот тоже: приехал на бал, а не умеет ни танцевать, ни занимать свою
даму. А еще из славного Александровского училища. Постыдились бы, молодой человек!»Ужасно много времени длится эта злополучная кадриль. Наконец она кончена.
Но нет. Вот она бросила на юнкера через всю залу быстрый, вовсе, казалось, не враждебный взгляд и тотчас же, точно испугавшись, отвела его и еще строже выпрямилась на стуле, чуть-чуть осторожно косясь на
синюю классную
даму. «Неужели это все — только коварная игра?»
А дунет ветерок, гренадеры зашатаются с какими-то решительными намерениями, повязочки суетливо метнутся из стороны в сторону, и все это вдруг пригнется, юркнет в густую чащу початника; наверху не останется ни повязочки, ни султана, и только
синие лопасти холостых стеблей шумят и передвигаются, будто
давая кому-то место, будто сговариваясь о секрете и стараясь что-то укрыть от звонкого тростника, вечно шумящего своими болтливыми листьями.
— Матушка, Аграфена Ивановна! — повторил он, — будет ли Прошка любить вас так, как я? Поглядите, какой он озорник: ни одной женщине проходу не
даст. А я-то! э-эх! Вы у меня, что синь-порох в глазу! Если б не барская воля, так… эх!..
Вон он разговаривает с Клавской!.. — отвечал тот, показывая глазами на плешивого старика с
синей лентой белого орла, стоявшего около танцующих, вблизи одной, если хотите, красивой из себя
дамы, но в то же время с каким-то наглым и бесстыжим выражением в лице.
Следом за мальчиком выбежало еще шесть человек: две женщины в фартуках; старый толстый лакей во фраке, без усов и без бороды, но с длинными седыми бакенбардами; сухопарая, рыжая, красноносая девица в
синем клетчатом платье; молодая, болезненного вида, но очень красивая
дама в кружевном голубом капоте и, наконец, толстый лысый господин в чесунчевой паре и в золотых очках.
Старик и мальчик легли рядом на траве, подмостив под головы свои старые пиджаки. Над их головами шумела темная листва корявых, раскидистых дубов. Сквозь нее
синело чистое голубое небо. Ручей, сбегавший с камня на камень, журчал так однообразно и так вкрадчиво, точно завораживал кого-то своим усыпительным лепетом. Дедушка некоторое время ворочался, кряхтел и говорил что-то, но Сергею казалось, что голос его звучит из какой-то мягкой и сонной
дали, а слова были непонятны, как в сказке.
Солнце склонилось на запад к горизонту, по низине легла длинная тень, на востоке лежала тяжелая туча,
даль терялась в вечерней дымке, и только кое-где косые лучи выхватывали у
синих теней то белую стену мазаной хатки, то загоревшееся рубином оконце, то живую искорку на кресте дальней колокольни.
Он лежал в полудремоте. С некоторых пор у него с этим тихим часом стало связываться странное воспоминание. Он, конечно, не видел, как темнело
синее небо, как черные верхушки деревьев качались, рисуясь на звездной лазури, как хмурились лохматые «стрехи» стоявших кругом двора строений, как
синяя мгла разливалась по земле вместе с тонким золотом лунного и звездного света. Но вот уже несколько дней он засыпал под каким-то особенным, чарующим впечатлением, в котором на другой день не мог
дать себе отчета.
Наблюдая, как дрожат
синие языки огня спиртовой лампы под кофейником, мать улыбалась. Ее смущение перед
дамой исчезло в глубине радости.
У меня, кроме всех этих общих забот, была еще одна, своя. Я сидел у себя за столом над маленькой тетрадочкой в
синей обертке, думал, покусывал карандаш, смотрел на ледяные пальмы оконных стекол и медленно писал. Записывал темы для разговоров с
дамами во время кадрили.
Синий цвет долженствовал изображать собою видимый знак сочувствия студентскому делу и как бы
давал право предъявителю его на участие в расспросах и прениях о студентских интересах.
— Теперь я начинаю, — молвил майор, и точно фотограф, снимающий шапочку с камерной трубы,
дал шаг назад и, выдвинув вперед руку с
синим бумажным платком, громко и протяжно скомандовал: р-а-з, д-в-а и… Выстрел грянул.
Вот пошел он к
синему морю,
(Помутилося
синее море.)
Стал он кликать золотую рыбку,
Приплыла к нему рыбка, спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей старик с поклоном отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка!
Еще пуще старуха бранится,
Не
дает старику мне покою:
Избу просит сварливая баба».
Отвечает золотая рыбка:
«Не печалься, ступай себе
с Богом,
Так и быть: изба вам уж будет».
Вот пошел он к
синему морю;
Видит — море слегка разыгралось.
Стал он кликать золотую рыбку,
Приплыла к нему рыбка и спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей с поклоном старик отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка,
Разбранила меня моя старуха,
Не
дает старику мне покою:
Надобно ей новое корыто;
Наше-то совсем раскололось».
Отвечает золотая рыбка:
«Не печалься, ступай себе
с Богом,
Будет вам новое корыто».
Пошел старик к
синему морю;
(Не спокойно
синее море.)
Стал он кликать золотую рыбку.
Приплыла к нему рыбка, спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей с поклоном старик отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка!
Пуще прежнего старуха вздурилась,
Не
дает старику мне покою:
Уж не хочет быть она крестьянкой,
Хочет быть столбовою дворянкой».
Отвечает золотая рыбка:
«Не печалься, ступай себе
с Богом».
Прекрасные магазины, сияющие елки, рысаки, мчавшиеся под своими
синими и красными сетками, визг полозьев, праздничное оживление толпы, веселый гул окриков и разговоров, разрумяненные морозом смеющиеся лица нарядных
дам — все осталось позади.
Из чащи потянуло вечернею свежестью. Носы
дам посинели, и зябкий граф стал потирать руки. Как нельзя более кстати запахло самоварной гарью и зазвякала чайная посуда. Одноглазый Кузьма, пыхтя и путаясь в высокой траве, притащил ящик с коньяком. Мы принялись греться.
Море огромное, лениво вздыхающее у берега, — уснуло и неподвижно в
дали, облитой голубым сиянием луны. Мягкое и серебристое, оно слилось там с
синим южным небом и крепко спит, отражая в себе прозрачную ткань перистых облаков, неподвижных и не скрывающих собою золотых узоров звезд. Кажется, что небо все ниже наклоняется над морем, желая понять то, о чем шепчут неугомонные волны, сонно всползая на берег.
Слушал он и унылое снежное поле, с бугорками застывшего навоза, похожего на ряд маленьких, занесенных снегом могил, и
синие нежные
дали, и телеграфные гудящие столбы, и разговоры людей.
Кроме Юры Паратино, никто не разглядел бы лодки в этой черно-синей морской
дали, которая колыхалась тяжело и еще злобно, медленно утихая от недавнего гнева. Но прошло пять, десять минут, и уже любой мальчишка мог удостовериться в том, что «Георгий Победоносец» идет, лавируя под парусом, к бухте. Была большая радость, соединившая сотню людей в одно тело и в одну Душу!
(Общий дневник. Почерк Лельки.) — Как легко стало дышать, как весело стало кругом, как радостно смотрю в
синие глаза идущего лета! Окончательно —
даешь завод! В августе этого 1928 года я — работница галошного цеха завода «Красный витязь». Прощай, вуз, прощай, интеллигентщина, прощай, самоковыряние, нытье и игра в шарлатанство! Только тебе, Нинка, не говорю «прощай». Тебя я все-таки очень люблю. Некоммунистического во мне теперь осталось только — ты.
Вспомнилась широкая, серо-синяя полоса реки, тянется она глубоко в
даль и исчезает промеж гор и лугов, словно уходя в недра земли, а пароход представился мне маленьким.
Потянув немножко спирту, дьякон вздрогнул и повалился в сани. Состояние его было ужасное: он весь был мокр,
синь, как котел, и от дрожи едва переводил дыхание. Черт совсем лежал мерзлою кочерыжкой; так его, окоченелого, и привезли в город, где дьякон
дал знак остановиться пред присутственными местами.
Этот маневр бедняге удавался, и
дама в
синей вуали улыбалась.
Дама в
синей вуали, видимо, капризничала и говорила несчастному очень обидные и ядовитые вещи, потому что он делал умоляющее лицо и начинал виновато улыбаться, как только что наказанная собака.
Сначала он потерял свои вещи, потом свою
даму в
синей вуали, потом еще что-то — вообще он ужасно суетился, представляя своей особой типичный образчик дачного мужа.