Неточные совпадения
Задумчивость, ее подруга
От самых колыбельных дней,
Теченье сельского досуга
Мечтами украшала ей.
Ее изнеженные пальцы
Не знали игл; склонясь на пяльцы,
Узором шелковым она
Не оживляла полотна.
Охоты властвовать примета,
С послушной куклою
дитяПриготовляется шутя
К приличию, закону света,
И важно повторяет ей
Уроки маменьки
своей.
И так они старели оба.
И отворились наконец
Перед супругом двери гроба,
И новый он приял венец.
Он умер в час перед обедом,
Оплаканный
своим соседом,
Детьми и верною женой
Чистосердечней, чем иной.
Он был простой и добрый барин,
И там, где прах его лежит,
Надгробный памятник гласит:
Смиренный грешник, Дмитрий Ларин,
Господний раб и бригадир,
Под камнем сим вкушает мир.
Она зари не замечает,
Сидит с поникшею главой
И на письмо не напирает
Своей печати вырезной.
Но, дверь тихонько отпирая,
Уж ей Филипьевна седая
Приносит на подносе чай.
«Пора,
дитя мое, вставай:
Да ты, красавица, готова!
О пташка ранняя моя!
Вечор уж как боялась я!
Да, слава Богу, ты здорова!
Тоски ночной и следу нет,
Лицо твое как маков цвет...
А может быть и то: поэта
Обыкновенный ждал удел.
Прошли бы юношества лета:
В нем пыл души бы охладел.
Во многом он бы изменился,
Расстался б с музами, женился,
В деревне, счастлив и рогат,
Носил бы стеганый халат;
Узнал бы жизнь на самом деле,
Подагру б в сорок лет имел,
Пил, ел, скучал, толстел, хирел.
И наконец в
своей постеле
Скончался б посреди
детей,
Плаксивых баб и лекарей.
С
своей супругою дородной
Приехал толстый Пустяков;
Гвоздин, хозяин превосходный,
Владелец нищих мужиков;
Скотинины, чета седая,
С
детьми всех возрастов, считая
От тридцати до двух годов;
Уездный франтик Петушков,
Мой брат двоюродный, Буянов,
В пуху, в картузе с козырьком
(Как вам, конечно, он знаком),
И отставной советник Флянов,
Тяжелый сплетник, старый плут,
Обжора, взяточник и шут.
Итак, она звалась Татьяной.
Ни красотой сестры
своей,
Ни свежестью ее румяной
Не привлекла б она очей.
Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная, боязлива,
Она в семье
своей родной
Казалась девочкой чужой.
Она ласкаться не умела
К отцу, ни к матери
своей;
Дитя сама, в толпе
детейИграть и прыгать не хотела
И часто целый день одна
Сидела молча у окна.
А вот пройди в это время мимо его какой-нибудь его же знакомый, имеющий чин ни слишком большой, ни слишком малый, он в ту же минуту толкнет под руку
своего соседа и скажет ему, чуть не фыркнув от смеха: «Смотри, смотри, вон Чичиков, Чичиков пошел!» И потом, как
ребенок, позабыв всякое приличие, должное знанию и летам, побежит за ним вдогонку, поддразнивая сзади и приговаривая: «Чичиков!
И позвольте вам наконец сказать по искренности, что детей-то
своих вы не в состоянии воспитать.
Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век
свой под судом, нажившим себе и
детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
Бывшие ученики его, умники и остряки, в которых ему мерещилась беспрестанно непокорность и заносчивое поведение, узнавши об жалком его положении, собрали тут же для него деньги, продав даже многое нужное; один только Павлуша Чичиков отговорился неимением и дал какой-то пятак серебра, который тут же товарищи ему бросили, сказавши: «Эх ты, жила!» Закрыл лицо руками бедный учитель, когда услышал о таком поступке бывших учеников
своих; слезы градом полились из погасавших очей, как у бессильного
дитяти.
Пропал бы, как волдырь на воде, без всякого следа, не оставивши потомков, не доставив будущим
детям ни состояния, ни честного имени!» Герой наш очень заботился о
своих потомках.
В столовой уже стояли два мальчика, сыновья Манилова, которые были в тех летах, когда сажают уже
детей за стол, но еще на высоких стульях. При них стоял учитель, поклонившийся вежливо и с улыбкою. Хозяйка села за
свою суповую чашку; гость был посажен между хозяином и хозяйкою, слуга завязал
детям на шею салфетки.
Детей своих воспитать может только тот отец, который уж сам выполнил долг
свой.
Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота и глубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов: душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается
своей собственной жизнью, — лелеет и наказывает себя, как любимого
ребенка.
Видишь, я не верю! — кричала (несмотря на всю очевидность) Катерина Ивановна, сотрясая ее в руках
своих, как
ребенка, целуя ее бессчетно, ловя ее руки и, так и впиваясь, целуя их.
Лицо Свидригайлова искривилось в снисходительную улыбку; но ему было уже не до улыбки. Сердце его стукало, и дыхание спиралось в груди. Он нарочно говорил громче, чтобы скрыть
свое возраставшее волнение; но Дуня не успела заметить этого особенного волнения; уж слишком раздражило ее замечание о том, что она боится его, как
ребенок, и что он так для нее страшен.
Петр Петрович искоса посмотрел на Раскольникова. Взгляды их встретились. Горящий взгляд Раскольникова готов был испепелить его. Между тем Катерина Ивановна, казалось, ничего больше и не слыхала: она обнимала и целовала Соню, как безумная.
Дети тоже обхватили со всех сторон Соню
своими ручонками, а Полечка, — не совсем понимавшая, впрочем, в чем дело, — казалось, вся так и утопла в слезах, надрываясь от рыданий и спрятав
свое распухшее от плача хорошенькое личико на плече Сони.
Кстати, заметим мимоходом, что Петр Петрович, в эти полторы недели, охотно принимал (особенно вначале) от Андрея Семеновича даже весьма странные похвалы, то есть не возражал, например, и промалчивал, если Андрей Семенович приписывал ему готовность способствовать будущему и скорому устройству новой «коммуны», где-нибудь в Мещанской улице; или, например, не мешать Дунечке, если той, с первым же месяцем брака, вздумается завести любовника; или не крестить
своих будущих
детей и проч. и проч. — все в этом роде.
Это ты тогда, Соня, с
своими советами: «Короче да короче», вот и вышло, что совсем
ребенка обезобразили…
— Папочку жалко! — проговорила она через минуту, поднимая
свое заплаканное личико и вытирая руками слезы, — все такие теперь несчастия пошли, — прибавила она неожиданно, с тем особенно солидным видом, который усиленно принимают
дети, когда захотят вдруг говорить, как «большие».
— Да вы не раздражайтесь, — засмеялся через силу Зосимов, — предположите, что вы мой первый пациент, ну а наш брат, только что начинающий практиковать,
своих первых пациентов, как собственных
детей, любит, а иные почти в них влюбляются. А я ведь пациентами-то не богат.
— Вообразите, я был у вас, ищу вас. Вообразите, она исполнила
свое намерение и
детей увела! Мы с Софьей Семеновной насилу их отыскали. Сама бьет в сковороду,
детей заставляет плясать.
Дети плачут. Останавливаются на перекрестках и у лавочек. За ними глупый народ бежит. Пойдемте.
Она как будто и не испугалась Свидригайлова, но смотрела на него с тупым удивлением
своими большими черными глазенками и изредка всхлипывала, как
дети, которые долго плакали, но уже перестали и даже утешились, а между тем нет-нет и вдруг опять всхлипнут.
— Вот тут, через три дома, — хлопотал он, — дом Козеля, немца, богатого… Он теперь, верно, пьяный, домой пробирался. Я его знаю… Он пьяница… Там у него семейство, жена,
дети, дочь одна есть. Пока еще в больницу тащить, а тут, верно, в доме же доктор есть! Я заплачу, заплачу!.. Все-таки уход будет
свой, помогут сейчас, а то он умрет до больницы-то…
— Покойник муж действительно имел эту слабость, и это всем известно, — так и вцепилась вдруг в него Катерина Ивановна, — но это был человек добрый и благородный, любивший и уважавший семью
свою; одно худо, что по доброте
своей слишком доверялся всяким развратным людям и уж бог знает с кем он не пил, с теми, которые даже подошвы его не стоили! Вообразите, Родион Романович, в кармане у него пряничного петушка нашли: мертво-пьяный идет, а про
детей помнит.
В лице ее, да и во всей ее фигуре, была сверх того одна особенная характерная черта: несмотря на
свои восемнадцать лет, она казалась почти еще девочкой, гораздо моложе
своих лет, совсем почти
ребенком, и это иногда даже смешно проявлялось в некоторых ее движениях.
— Вы, однако ж, пристроили
детей Катерины Ивановны. Впрочем… впрочем, вы имели на это
свои причины… я теперь все понимаю.
Конечно, все это, должно быть, любопытно… в
своем роде… (ха-ха-ха! об чем я думаю!) я
ребенком делаюсь, я сам пред собою фанфароню; ну чего я стыжу себя?
И тут только понял он вполне, что значили для нее эти бедные, маленькие дети-сироты и эта жалкая, полусумасшедшая Катерина Ивановна, с
своею чахоткой и со стуканием об стену головою.
И она опустила тут же
свою руку, положила хлеб на блюдо и, как покорный
ребенок, смотрела ему в очи. И пусть бы выразило чье-нибудь слово… но не властны выразить ни резец, ни кисть, ни высоко-могучее слово того, что видится иной раз во взорах девы, ниже́ того умиленного чувства, которым объемлется глядящий в такие взоры девы.
Торговки, сидевшие на базаре, всегда закрывали руками
своими пироги, бублики, семечки из тыкв, как орлицы
детей своих, если только видели проходившего бурсака.
Она с жаром, с страстью, с слезами, как степная чайка, вилась над
детьми своими.
— Слушайте ж теперь войскового приказа,
дети! — сказал кошевой, выступил вперед и надел шапку, а все запорожцы, сколько их ни было, сняли
свои шапки и остались с непокрытыми головами, утупив очи в землю, как бывало всегда между козаками, когда собирался что говорить старший.
— Теперь благослови, мать,
детей своих! — сказал Бульба. — Моли Бога, чтобы они воевали храбро, защищали бы всегда честь лыцарскую, [Рыцарскую. (Прим. Н.В. Гоголя.)] чтобы стояли всегда за веру Христову, а не то — пусть лучше пропадут, чтобы и духу их не было на свете! Подойдите,
дети, к матери: молитва материнская и на воде и на земле спасает.
Между тем как она со слезами готовила все, что нужно к завтраку, Бульба раздавал
свои приказания, возился на конюшне и сам выбирал для
детей своих лучшие убранства.
Возле нее лежал
ребенок, судорожно схвативший рукою за тощую грудь ее и скрутивший ее
своими пальцами от невольной злости, не нашед в ней молока; он уже не плакал и не кричал, и только по тихо опускавшемуся и подымавшемуся животу его можно было думать, что он еще не умер или, по крайней мере, еще только готовился испустить последнее дыханье.
— Смотрите, добрые люди: одурел старый! совсем спятил с ума! — говорила бледная, худощавая и добрая мать их, стоявшая у порога и не успевшая еще обнять ненаглядных
детей своих. —
Дети приехали домой, больше году их не видали, а он задумал невесть что: на кулаки биться!
Бедная старушка, привыкшая уже к таким поступкам
своего мужа, печально глядела, сидя на лавке. Она не смела ничего говорить; но услыша о таком страшном для нее решении, она не могла удержаться от слез; взглянула на
детей своих, с которыми угрожала ей такая скорая разлука, — и никто бы не мог описать всей безмолвной силы ее горести, которая, казалось, трепетала в глазах ее и в судорожно сжатых губах.
Видал я на
своём веку,
Что так же с правдой поступают.
Поколе совесть в нас чиста,
То правда нам мила и правда нам свята,
Её и слушают, и принимают:
Но только стал кривить душей,
То правду дале от ушей.
И всякий, как
дитя, чесать волос не хочет,
Когда их склочет.
Войдя в избу, напрасно станешь кликать громко: мертвое молчание будет ответом: в редкой избе отзовется болезненным стоном или глухим кашлем старуха, доживающая
свой век на печи, или появится из-за перегородки босой длинноволосый трехлетний
ребенок, в одной рубашонке, молча, пристально поглядит на вошедшего и робко спрячется опять.
Лицо Обломова вдруг облилось румянцем счастья: мечта была так ярка, жива, поэтична, что он мгновенно повернулся лицом к подушке. Он вдруг почувствовал смутное желание любви, тихого счастья, вдруг зажаждал полей и холмов
своей родины,
своего дома, жены и
детей…
Когда нянька мрачно повторяла слова медведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая; я по селам шел, по деревне шел, все бабы спят, одна баба не спит, на моей шкуре сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя
своей ноги,
ребенок не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался на руки к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не в когтях у зверя, а на лежанке, подле няни.
Оттого он как будто пренебрегал даже Ольгой-девицей, любовался только ею, как милым
ребенком, подающим большие надежды; шутя, мимоходом, забрасывал ей в жадный и восприимчивый ум новую, смелую мысль, меткое наблюдение над жизнью и продолжал в ее душе, не думая и не гадая, живое понимание явлений, верный взгляд, а потом забывал и Ольгу и
свои небрежные уроки.
Она только молила Бога, чтоб он продлил веку Илье Ильичу и чтоб избавил его от всякой «скорби, гнева и нужды», а себя,
детей своих и весь дом предавала на волю Божию.
Ребенок видит, что и отец, и мать, и старая тетка, и свита — все разбрелись по
своим углам; а у кого не было его, тот шел на сеновал, другой в сад, третий искал прохлады в сенях, а иной, прикрыв лицо платком от мух, засыпал там, где сморила его жара и повалил громоздкий обед. И садовник растянулся под кустом в саду, подле
своей пешни, и кучер спал на конюшне.
Хозяйка быстро схватила
ребенка, стащила
свою работу со стола, увела
детей; исчез и Алексеев, Штольц и Обломов остались вдвоем, молча и неподвижно глядя друг на друга. Штольц так и пронзал его глазами.
А
ребенок все смотрел и все наблюдал
своим детским, ничего не пропускающим умом. Он видел, как после полезно и хлопотливо проведенного утра наставал полдень и обед.
Там, на большом круглом столе, дымилась уха. Обломов сел на
свое место, один на диване, около него, справа на стуле, Агафья Матвеевна, налево, на маленьком детском стуле с задвижкой, усаживался какой-то
ребенок лет трех. Подле него садилась Маша, уже девочка лет тринадцати, потом Ваня и, наконец, в этот день и Алексеев сидел напротив Обломова.
Ни одна мелочь, ни одна черта не ускользает от пытливого внимания
ребенка; неизгладимо врезывается в душу картина домашнего быта; напитывается мягкий ум живыми примерами и бессознательно чертит программу
своей жизни по жизни, его окружающей.
Сказка не над одними
детьми в Обломовке, но и над взрослыми до конца жизни сохраняет
свою власть. Все в доме и в деревне, начиная от барина, жены его и до дюжего кузнеца Тараса, — все трепещут чего-то в темный вечер: всякое дерево превращается тогда в великана, всякий куст — в вертеп разбойников.