Неточные совпадения
Это «житие» не оканчивается с их смертию. Отец Ивашева, после ссылки сына, передал
свое именье незаконному сыну, прося его не забывать бедного брата и помогать ему. У Ивашевых осталось двое
детей, двое малюток без имени, двое будущих кантонистов, посельщиков в Сибири — без помощи, без прав, без отца и матери. Брат Ивашева испросил у Николая позволения взять
детей к себе; Николай разрешил. Через несколько лет он рискнул другую просьбу, он ходатайствовал о возвращении им имени отца; удалось и это.
Дети года через три стыдятся
своих игрушек, — пусть их, им хочется быть большими, они так быстро растут, меняются, они это видят по курточке и по страницам учебных книг; а, кажется, совершеннолетним можно бы было понять, что «ребячество» с двумя-тремя годами юности — самая полная, самая изящная, самая наша часть жизни, да и чуть ли не самая важная, она незаметно определяет все будущее.
Жизнь кузины шла не по розам. Матери она лишилась
ребенком. Отец был отчаянный игрок и, как все игроки по крови, — десять раз был беден, десять раз был богат и кончил все-таки тем, что окончательно разорился. Les beaux restes [Остатки (фр.).]
своего достояния он посвятил конскому заводу, на который обратил все
свои помыслы и страсти. Сын его, уланский юнкер, единственный брат кузины, очень добрый юноша, шел прямым путем к гибели: девятнадцати лет он уже был более страстный игрок, нежели отец.
С
своей стороны, и женщина, встречающая, выходя из-под венца, готовую семью,
детей, находится в неловком положении; ей нечего с ними делать, она должна натянуть чувства, которых не может иметь, она должна уверить себя и других, что чужие
дети ей так же милы, как
свои.
Из домов, скрипя воротами, выходят
дети, девочки — встречать
своих коров, баранов; работа кончилась.
…Тихо проходил я иногда мимо его кабинета, когда он, сидя в глубоких креслах, жестких и неловких, окруженный
своими собачонками, один-одинехонек играл с моим трехлетним сыном. Казалось, сжавшиеся руки и окоченевшие нервы старика распускались при виде
ребенка, и он отдыхал от беспрерывной тревоги, борьбы и досады, в которой поддерживал себя, дотрагиваясь умирающей рукой до колыбели.
Говорят, что императрица, встретив раз в доме у одного из
своих приближенных воспитательницу его
детей, вступила с ней в разговор и, будучи очень довольна ею, спросила, где она воспитывалась; та сказала ей, что она из «пансионерок воспитательного дома».
Поплелись наши страдальцы кой-как; кормилица-крестьянка, кормившая кого-то из
детей во время болезни матери, принесла
свои деньги, кой-как сколоченные ею, им на дорогу, прося только, чтобы и ее взяли; ямщики провезли их до русской границы за бесценок или даром; часть семьи шла, другая ехала, молодежь сменялась, так они перешли дальний зимний путь от Уральского хребта до Москвы.
Во Франции некогда была блестящая аристократическая юность, потом революционная. Все эти С.-Жюсты и Гоши, Марсо и Демулены, героические
дети, выращенные на мрачной поэзии Жан-Жака, были настоящие юноши. Революция была сделана молодыми людьми; ни Дантон, ни Робеспьер, ни сам Людовик XVI не пережили
своих тридцати пяти лет. С Наполеоном из юношей делаются ординарцы; с реставрацией, «с воскресением старости» — юность вовсе не совместна, — все становится совершеннолетним, деловым, то есть мещанским.
— Пишите, пишите, — я пришла взглянуть, не воротился ли Вадя,
дети пошли гулять, внизу такая пустота, мне сделалось грустно и страшно, я посижу здесь, я вам не мешаю, делайте
свое дело.
В деревнях и маленьких городках у станционных смотрителей есть комната для проезжих. В больших городах все останавливаются в гостиницах, и у смотрителей нет ничего для проезжающих. Меня привели в почтовую канцелярию. Станционный смотритель показал мне
свою комнату; в ней были
дети и женщины, больной старик не сходил с постели, — мне решительно не было угла переодеться. Я написал письмо к жандармскому генералу и просил его отвести комнату где-нибудь, для того чтоб обогреться и высушить платье.
Цыгане эти таскались до Тобольска и Ирбита, продолжая с незапамятных времен
свою вольную бродячую жизнь, с вечным ученым медведем и ничему не ученными
детьми, с коновалами, гаданьем и мелким воровством.
В половине 1825 года Химик, принявший дела отца в большом беспорядке, отправил из Петербурга в шацкое именье
своих братьев и сестер; он давал им господский дом и содержание, предоставляя впоследствии заняться их воспитанием и устроить их судьбу. Княгиня поехала на них взглянуть.
Ребенок восьми лет поразил ее
своим грустно-задумчивым видом; княгиня посадила его в карету, привезла домой и оставила у себя.
Ребенок не привыкал и через год был столько же чужд, как в первый день, и еще печальнее. Сама княгиня удивлялась его «сериозности» и иной раз, видя, как она часы целые уныло сидит за маленькими пяльцами, говорила ей: «Что ты не порезвишься, не пробежишь», девочка улыбалась, краснела, благодарила, но оставалась на
своем месте.
Корчевская кузина иногда гостила у княгини, она любила «маленькую кузину», как любят
детей, особенно несчастных, но не знала ее. С изумлением, почти с испугом разглядела она впоследствии эту необыкновенную натуру и, порывистая во всем, тотчас решилась поправить
свое невнимание. Она просила у меня Гюго, Бальзака или вообще что-нибудь новое. «Маленькая кузина, — говорила она мне, — гениальное существо, нам следует ее вести вперед!»
Видя, впрочем, что дело мало подвигается, он дал ей почувствовать, что судьба ее
детей в его руках и что без него она их не поместит на казенный счет, а что он, с
своей стороны, хлопотать не будет, если она не переменит с ним
своего холодного обращения.
Долго толковали они, ни в чем не согласились и наконец потребовали арестанта. Молодая девушка взошла; но это была не та молчаливая, застенчивая сирота, которую они знали. Непоколебимая твердость и безвозвратное решение были видны в спокойном и гордом выражении лица; это было не
дитя, а женщина, которая шла защищать
свою любовь — мою любовь.
Жан Деруан, несмотря на
свой социализм, намекает в «Аlmanach des femmes», [«Альманах для женщин» (фр.).] что со временем
дети будут родиться иначе.
Жесток человек, и одни долгие испытания укрощают его; жесток в
своем неведении
ребенок, жесток юноша, гордый
своей чистотой, жесток поп, гордый
своей святостью, и доктринер, гордый
своей наукой, — все мы беспощадны и всего беспощаднее, когда мы правы.
Для нее мистицизм был не шутка, не мечтательность, а опять-таки
дети, и она защищала их, защищая
свою религию.
…Грустно сидели мы вечером того дня, в который я был в III Отделении, за небольшим столом — малютка играл на нем
своими игрушками, мы говорили мало; вдруг кто-то так рванул звонок, что мы поневоле вздрогнули. Матвей бросился отворять дверь, и через секунду влетел в комнату жандармский офицер, гремя саблей, гремя шпорами, и начал отборными словами извиняться перед моей женой: «Он не мог думать, не подозревал, не предполагал, что дама, что
дети, чрезвычайно неприятно…»
Были иные всходы, подседы, еще не совсем известные самим себе, еще ходившие с раскрытой шеей à l'enfant [как
дети (фр.).] или учившиеся по пансионам и лицеям; были молодые литераторы, начинавшие пробовать
свои силы и
свое перо, но все это еще было скрыто и не в том мире, в котором жил Чаадаев.
Если роды кончатся хорошо, все пойдет на пользу; но мы не должны забывать, что по дороге может умереть
ребенок или мать, а может, и оба, и тогда — ну, тогда история с
своим мормонизмом начнет новую беременность…
Когда все было схоронено, когда даже шум, долею вызванный мною, долею сам накликавшийся, улегся около меня и люди разошлись по домам, я приподнял голову и посмотрел вокруг: живого, родного не было ничего, кроме
детей. Побродивши между посторонних, еще присмотревшись к ним, я перестал в них искать
своих и отучился — не от людей, а от близости с ними.
Он должен закалиться в рабстве, чтоб, в
свою очередь, сделаться тираном
детей, рожденных без любви, по долгу, для продолжения семьи.
[Господь да благословит вас, Гарибальди! (англ.)] женщины хватали руку его и целовали, целовали край его плаща — я это видел
своими глазами, — подымали
детей своих к нему, плакали…
— Ступай, великое
дитя, великая сила, великий юродивый и великая простота. Ступай на
свою скалу, плебей в красной рубашке и король Лир! Гонерилья тебя гонит, оставь ее, у тебя есть бедная Корделия, она не разлюбит тебя и не умрет!