Неточные совпадения
Его нежданным появленьем,
Мгновенной нежностью очей
И странным с Ольгой поведеньем
До глубины души своей
Она проникнута; не может
Никак понять его; тревожит
Ее ревнивая тоска,
Как будто хладная
рукаЕй
сердце жмет, как будто бездна
Под ней чернеет
и шумит…
«Погибну, — Таня говорит, —
Но гибель от него любезна.
Я не ропщу: зачем роптать?
Не может он мне счастья дать».
Мне памятно другое время!
В заветных иногда мечтах
Держу я счастливое стремя…
И ножку чувствую в
руках;
Опять кипит воображенье,
Опять ее прикосновенье
Зажгло в увядшем
сердце кровь,
Опять тоска, опять любовь!..
Но полно прославлять надменных
Болтливой лирою своей;
Они не стоят ни страстей,
Ни песен, ими вдохновенных:
Слова
и взор волшебниц сих
Обманчивы… как ножки их.
Я знаю: дам хотят заставить
Читать по-русски. Право, страх!
Могу ли их себе представить
С «Благонамеренным» в
руках!
Я шлюсь на вас, мои поэты;
Не правда ль: милые предметы,
Которым, за свои грехи,
Писали втайне вы стихи,
Которым
сердце посвящали,
Не все ли, русским языком
Владея слабо
и с трудом,
Его так мило искажали,
И в их устах язык чужой
Не обратился ли в родной?
И чье-нибудь он
сердце тронет;
И, сохраненная судьбой,
Быть может, в Лете не потонет
Строфа, слагаемая мной;
Быть может (лестная надежда!),
Укажет будущий невежда
На мой прославленный портрет
И молвит: то-то был поэт!
Прими ж мои благодаренья,
Поклонник мирных аонид,
О ты, чья память сохранит
Мои летучие творенья,
Чья благосклонная
рукаПотреплет лавры старика!
Своим пенатам возвращенный,
Владимир Ленский посетил
Соседа памятник смиренный,
И вздох он пеплу посвятил;
И долго
сердцу грустно было.
«Poor Yorick! — молвил он уныло, —
Он на
руках меня держал.
Как часто в детстве я играл
Его Очаковской медалью!
Он Ольгу прочил за меня,
Он говорил: дождусь ли дня?..»
И, полный искренней печалью,
Владимир тут же начертал
Ему надгробный мадригал.
He мысля гордый свет забавить,
Вниманье дружбы возлюбя,
Хотел бы я тебе представить
Залог достойнее тебя,
Достойнее души прекрасной,
Святой исполненной мечты,
Поэзии живой
и ясной,
Высоких дум
и простоты;
Но так
и быть —
рукой пристрастной
Прими собранье пестрых глав,
Полусмешных, полупечальных,
Простонародных, идеальных,
Небрежный плод моих забав,
Бессонниц, легких вдохновений,
Незрелых
и увядших лет,
Ума холодных наблюдений
И сердца горестных замет.
Но куклы даже в эти годы
Татьяна в
руки не брала;
Про вести города, про моды
Беседы с нею не вела.
И были детские проказы
Ей чужды: страшные рассказы
Зимою в темноте ночей
Пленяли больше
сердце ей.
Когда же няня собирала
Для Ольги на широкий луг
Всех маленьких ее подруг,
Она в горелки не играла,
Ей скучен был
и звонкий смех,
И шум их ветреных утех.
Он насильно пожал ему
руку,
и прижал ее к
сердцу,
и благодарил его за то, что он дал ему случай увидеть на деле ход производства; что передрягу
и гонку нужно дать необходимо, потому что способно все задремать
и пружины сельского управленья заржавеют
и ослабеют; что вследствие этого события пришла ему счастливая мысль: устроить новую комиссию, которая будет называться комиссией наблюдения за комиссиею построения, так что уже тогда никто не осмелится украсть.
Чичиков дал
руку.
Сердце его билось,
и он не доверял, чтобы это было возможно…
И, не в силах будучи удерживать порыва вновь подступившей к
сердцу грусти, он громко зарыдал голосом, проникнувшим толщу стен острога
и глухо отозвавшимся в отдаленье, сорвал с себя атласный галстук
и, схвативши
рукою около воротника, разорвал на себе фрак наваринского пламени с дымом.
Дыхание его переводилось с трудом,
и когда он попробовал приложить
руку к
сердцу, то почувствовал, что оно билось, как перепелка в клетке.
Он, глубоко вздохнув
и как бы чувствуя, что мало будет участия со стороны Константина Федоровича
и жестковато его
сердце, подхватил под
руку Платонова
и пошел с ним вперед, прижимая крепко его к груди своей. Костанжогло
и Чичиков остались позади
и, взявшись под
руки, следовали за ними в отдалении.
Он не договорил
и зарыдал громко от нестерпимой боли
сердца, упал на стул,
и оторвал совсем висевшую разорванную полу фрака,
и швырнул ее прочь от себя,
и, запустивши обе
руки себе в волосы, об укрепленье которых прежде старался, безжалостно рвал их, услаждаясь болью, которою хотел заглушить ничем не угасимую боль
сердца.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках
и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате,
и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в
руках, чернилами на пальцах
и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим
и носи добродетель в
сердце»; вечный шарк
и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост;
и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
— Сударыня! здесь, — сказал Чичиков, — здесь, вот где, — тут он положил
руку на
сердце, — да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами!
и поверьте, не было бы для меня большего блаженства, как жить с вами если не в одном доме, то, по крайней мере, в самом ближайшем соседстве.
Доктор посмотрел на меня
и сказал торжественно, положив мне
руку на
сердце...
Однако мне всегда было странно: я никогда не делался рабом любимой женщины; напротив, я всегда приобретал над их волей
и сердцем непобедимую власть, вовсе об этом не стараясь. Отчего это? — оттого ли что я никогда ничем очень не дорожу
и что они ежеминутно боялись выпустить меня из
рук? или это — магнетическое влияние сильного организма? или мне просто не удавалось встретить женщину с упорным характером?
— Да, кажется, вот так: «Стройны, дескать, наши молодые джигиты,
и кафтаны на них серебром выложены, а молодой русский офицер стройнее их,
и галуны на нем золотые. Он как тополь между ними; только не расти, не цвести ему в нашем саду». Печорин встал, поклонился ей, приложив
руку ко лбу
и сердцу,
и просил меня отвечать ей, я хорошо знаю по-ихнему
и перевел его ответ.
Ее
сердце сильно билось,
руки были холодны как лед. Начались упреки ревности, жалобы, — она требовала от меня, чтоб я ей во всем признался, говоря, что она с покорностью перенесет мою измену, потому что хочет единственно моего счастия. Я этому не совсем верил, но успокоил ее клятвами, обещаниями
и прочее.
Как быть! кисейный рукав слабая защита,
и электрическая искра пробежала из моей
руки в ее
руку; все почти страсти начинаются так,
и мы часто себя очень обманываем, думая, что нас женщина любит за наши физические или нравственные достоинства; конечно, они приготовляют, располагают ее
сердце к принятию священного огня, а все-таки первое прикосновение решает дело.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет.
Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои
руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой
и осуждает все это. Одна баба берет его за
руку и хочет увесть; но он вырывается
и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
Амалия Ивановна, тоже предчувствовавшая что-то недоброе, а вместе с тем оскорбленная до глубины души высокомерием Катерины Ивановны, чтобы отвлечь неприятное настроение общества в другую сторону
и кстати уж чтоб поднять себя в общем мнении, начала вдруг, ни с того ни с сего, рассказывать, что какой-то знакомый ее, «Карль из аптеки», ездил ночью на извозчике
и что «извозчик хотель его убиваль
и что Карль его ошень, ошень просиль, чтоб он его не убиваль,
и плакаль,
и руки сложиль,
и испугаль,
и от страх ему
сердце пронзиль».
Ну согласитесь, ну можно ли рассказывать о том, что «Карль из аптеки страхом
сердце пронзиль»
и что он (сопляк!), вместо того чтобы связать извозчика, «
руки сложиль
и плакаль
и ошень просиль».
— Садись, всех довезу! — опять кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берет вожжи
и становится на передке во весь рост. — Гнедой даве с Матвеем ушел, — кричит он с телеги, — а кобыленка этта, братцы, только
сердце мое надрывает: так бы, кажись, ее
и убил, даром хлеб ест. Говорю, садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! —
И он берет в
руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.
Переведя дух
и прижав
рукой стукавшее
сердце, тут же нащупав
и оправив еще раз топор, он стал осторожно
и тихо подниматься на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но
и лестница на ту пору стояла совсем пустая; все двери были заперты; никого-то не встретилось. Во втором этаже одна пустая квартира была, правда, растворена настежь,
и в ней работали маляры, но те
и не поглядели. Он постоял, подумал
и пошел дальше. «Конечно, было бы лучше, если б их здесь совсем не было, но… над ними еще два этажа».
Возьмет он
руку, к
сердцу жмет,
Из глубины души вздохнет,
Ни слова вольного,
и так вся ночь проходит,
Рука с
рукой,
и глаз с меня не сводит. —
Смеешься! можно ли! чем повод подала
Тебе я к хохоту такому!
Что почувствовал старый Тарас, когда увидел своего Остапа? Что было тогда в его
сердце? Он глядел на него из толпы
и не проронил ни одного движения его. Они приблизились уже к лобному месту. Остап остановился. Ему первому приходилось выпить эту тяжелую чашу. Он глянул на своих, поднял
руку вверх
и произнес громко...
Долго еще оставшиеся товарищи махали им издали
руками, хотя не было ничего видно. А когда сошли
и воротились по своим местам, когда увидели при высветивших ясно звездах, что половины телег уже не было на месте, что многих, многих нет, невесело стало у всякого на
сердце,
и все задумались против воли, утупивши в землю гульливые свои головы.
Толпа голодных рыцарей подставляла наподхват свои шапки,
и какой-нибудь высокий шляхтич, высунувшийся из толпы своею головою, в полинялом красном кунтуше с почерневшими золотыми шнурками, хватал первый с помощию длинных
рук, целовал полученную добычу, прижимал ее к
сердцу и потом клал в рот.
— Мне страшно
и тебя! — говорила она шепотом. — Но как-то хорошо страшно!
Сердце замирает. Дай
руку, попробуй, как оно бьется.
Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать
рукой до утра
и, наконец, умереть, о чем узнали бы на другой день, но глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка
сердца, что Илья Ильич что-то не в себе.
А Обломов? Отчего он был нем
и неподвижен с нею вчера, нужды нет, что дыхание ее обдавало жаром его щеку, что ее горячие слезы капали ему на
руку, что он почти нес ее в объятиях домой, слышал нескромный шепот ее
сердца?.. А другой? Другие смотрят так дерзко…
Она усмехнулась
и спряталась. Обломов махнул
и ему
рукой, чтоб он шел вон. Он прилег на шитую подушку головой, приложил
руку к
сердцу и стал прислушиваться, как оно стучит.
Теперь уже я думаю иначе. А что будет, когда я привяжусь к ней, когда видеться — сделается не роскошью жизни, а необходимостью, когда любовь вопьется в
сердце (недаром я чувствую там отверделость)? Как оторваться тогда? Переживешь ли эту боль? Худо будет мне. Я
и теперь без ужаса не могу подумать об этом. Если б вы были опытнее, старше, тогда бы я благословил свое счастье
и подал вам
руку навсегда. А то…
— Однако ж это позор: я не поддамся! — твердил он, стараясь ознакомиться с этими призраками, как
и трус силится, сквозь зажмуренные веки, взглянуть на призраки
и чувствует только холод у
сердца и слабость в
руках и ногах.
Несмотря, однако ж, на эту наружную угрюмость
и дикость, Захар был довольно мягкого
и доброго
сердца. Он любил даже проводить время с ребятишками. На дворе, у ворот, его часто видели с кучей детей. Он их мирит, дразнит, устроивает игры или просто сидит с ними, взяв одного на одно колено, другого на другое, а сзади шею его обовьет еще какой-нибудь шалун
руками или треплет его за бакенбарды.
Только когда приезжал на зиму Штольц из деревни, она бежала к нему в дом
и жадно глядела на Андрюшу, с нежной робостью ласкала его
и потом хотела бы сказать что-нибудь Андрею Ивановичу, поблагодарить его, наконец, выложить пред ним все, все, что сосредоточилось
и жило неисходно в ее
сердце: он бы понял, да не умеет она,
и только бросится к Ольге, прильнет губами к ее
рукам и зальется потоком таких горячих слез, что
и та невольно заплачет с нею, а Андрей, взволнованный, поспешно уйдет из комнаты.
Он припал к ее
руке лицом
и замер. Слова не шли более с языка. Он прижал
руку к
сердцу, чтоб унять волнение, устремил на Ольгу свой страстный, влажный взгляд
и стал неподвижен.
Так разыгралась роль его в обществе. Лениво махнул он
рукой на все юношеские обманувшие его или обманутые им надежды, все нежно-грустные, светлые воспоминания, от которых у иных
и под старость бьется
сердце.
Но чаще он изнемогал, ложился у ее ног, прикладывал
руку к
сердцу и слушал, как оно бьется, не сводя с нее неподвижного, удивленного, восхищенного взгляда.
Обломов с вечера, по обыкновению, прислушивался к биению своего
сердца, потом ощупал его
руками, поверил, увеличилась ли отверделость там, наконец углубился в анализ своего счастья
и вдруг попал в каплю горечи
и отравился.
— Вот оно что! — с ужасом говорил он, вставая с постели
и зажигая дрожащей
рукой свечку. — Больше ничего тут нет
и не было! Она готова была к воспринятию любви,
сердце ее ждало чутко,
и он встретился нечаянно, попал ошибкой… Другой только явится —
и она с ужасом отрезвится от ошибки! Как она взглянет тогда на него, как отвернется… ужасно! Я похищаю чужое! Я — вор! Что я делаю, что я делаю? Как я ослеп! Боже мой!
Сам он не двигался, только взгляд поворачивался то вправо, то влево, то вниз, смотря по тому, как двигалась
рука. В нем была деятельная работа: усиленное кровообращение, удвоенное биение пульса
и кипение у
сердца — все это действовало так сильно, что он дышал медленно
и тяжело, как дышат перед казнью
и в момент высочайшей неги духа.
Он молча поцеловал у ней
руку и простился с ней до воскресенья. Она уныло проводила его глазами, потом села за фортепьяно
и вся погрузилась в звуки.
Сердце у ней о чем-то плакало, плакали
и звуки. Хотела петь — не поется!
Отчего же Ольга не трепещет? Она тоже шла одиноко, незаметной тропой, также на перекрестке встретился ей он, подал
руку и вывел не в блеск ослепительных лучей, а как будто на разлив широкой реки, к пространным полям
и дружески улыбающимся холмам. Взгляд ее не зажмурился от блеска, не замерло
сердце, не вспыхнуло воображение.
Несколько раз делалось ему дурно
и проходило. Однажды утром Агафья Матвеевна принесла было ему, по обыкновению, кофе
и — застала его так же кротко покоящимся на одре смерти, как на ложе сна, только голова немного сдвинулась с подушки да
рука судорожно прижата была к
сердцу, где, по-видимому, сосредоточилась
и остановилась кровь.
— Как барон! — вскочив вдруг, спросил Илья Ильич,
и у него поледенело не только
сердце, но
руки и ноги.
Будьте опрятны в одежде вашей; тело содержите в чистоте; ибо чистота служит ко здравию, а неопрятность
и смрадность тела нередко отверзает неприметную стезю к гнусным порокам. Но не будьте
и в сем неумеренны. Не гнушайтесь пособить, поднимая погрязшую во рве телегу,
и тем облегчить упадшего; вымараете
руки, ноги
и тело, но просветите
сердце. Ходите в хижины уничижения; утешайте томящегося нищетою; вкусите его брашна,
и сердце ваше усладится, дав отраду скорбящему.
Старушка хотела что-то сказать, но вдруг остановилась, закрыла лицо платком
и, махнув
рукою, вышла из комнаты. У меня немного защемило в
сердце, когда я увидал это движение; но нетерпение ехать было сильнее этого чувства,
и я продолжал совершенно равнодушно слушать разговор отца с матушкой. Они говорили о вещах, которые заметно не интересовали ни того, ни другого: что нужно купить для дома? что сказать княжне Sophie
и madame Julie?
и хороша ли будет дорога?
Косые лучи солнца были еще жарки; платье, насквозь промокшее от пота, липло к телу; левый сапог, полный воды, был тяжел
и чмокал; по испачканному пороховым осадком лицу каплями скатывался пот; во рту была горечь, в носу запах пороха
и ржавчины, в ушах неперестающее чмоканье бекасов; до стволов нельзя было дотронуться, так они разгорелись;
сердце стучало быстро
и коротко;
руки тряслись от волнения,
и усталые ноги спотыкались
и переплетались по кочкам
и трясине; но он всё ходил
и стрелял.