Неточные совпадения
Начальство там попряталось,
А жители
под берегом,
Как войско,
стали лагерем.
Идем домой понурые…
Два старика кряжистые
Смеются… Ай, кряжи!
Бумажки сторублевые
Домой
под подоплекою
Нетронуты несут!
Как уперлись: мы нищие —
Так тем и отбоярились!
Подумал я тогда:
«Ну, ладно ж! черти сивые,
Вперед не доведется вам
Смеяться надо мной!»
И прочим
стало совестно,
На церковь побожилися:
«Вперед не посрамимся мы,
Под розгами умрем...
Выслушав такой уклончивый ответ, помощник градоначальника
стал в тупик. Ему предстояло одно из двух: или немедленно рапортовать о случившемся по начальству и между тем начать
под рукой следствие, или же некоторое время молчать и выжидать, что будет. Ввиду таких затруднений он избрал средний путь, то есть приступил к дознанию, и в то же время всем и каждому наказал хранить по этому предмету глубочайшую тайну, дабы не волновать народ и не поселить в нем несбыточных мечтаний.
Излучистая полоса жидкой
стали сверкнула ему в глаза, сверкнула и не только не исчезла, но даже не замерла
под взглядом этого административного василиска.
Задумались головотяпы: надул курицын сын рукосуй! Сказывал, нет этого князя глупее — ан он умный! Однако воротились домой и опять
стали сами собой устраиваться.
Под дождем онучи сушили, на сосну Москву смотреть лазили. И все нет как нет порядку, да и полно. Тогда надоумил всех Пётра Комар.
На другой день, проснувшись рано,
стали отыскивать"языка". Делали все это серьезно, не моргнув. Привели какого-то еврея и хотели сначала повесить его, но потом вспомнили, что он совсем не для того требовался, и простили. Еврей, положив руку
под стегно, [Стегно́ — бедро.] свидетельствовал, что надо идти сначала на слободу Навозную, а потом кружить по полю до тех пор, пока не явится урочище, называемое Дунькиным вра́гом. Оттуда же, миновав три повёртки, идти куда глаза глядят.
Среди этой общей тревоги об шельме Анельке совсем позабыли. Видя, что дело ее не выгорело, она
под шумок снова переехала в свой заезжий дом, как будто за ней никаких пакостей и не водилось, а паны Кшепшицюльский и Пшекшицюльский завели кондитерскую и
стали торговать в ней печатными пряниками. Оставалась одна Толстопятая Дунька, но с нею совладать было решительно невозможно.
Начали с того, что
стали бросать хлеб
под стол и креститься неистовым обычаем.
«Не может быть, чтоб это страшное тело был брат Николай», подумал Левин. Но он подошел ближе, увидал лицо, и сомнение уже
стало невозможно. Несмотря на страшное изменение лица, Левину стòило взглянуть в эти живые поднявшиеся на входившего глаза, заметить легкое движение рта
под слипшимися усами, чтобы понять ту страшную истину, что это мертвое тело было живой брат.
Левин не был так счастлив: он ударил первого бекаса слишком близко и промахнулся; повел зa ним, когда он уже
стал подниматься, но в это время вылетел еще один из-под ног и развлек его, и он сделал другой промах.
Когда старик опять встал, помолился и лег тут же
под кустом, положив себе
под изголовье травы, Левин сделал то же и, несмотря на липких, упорных на солнце мух и козявок, щекотавших его потное лицо и тело, заснул тотчас же и проснулся, только когда солнце зашло на другую сторону куста и
стало доставать его.
Чем дальше он ехал, тем веселее ему
становилось, и хозяйственные планы один лучше другого представлялись ему: обсадить все поля лозинами по полуденным линиям, так чтобы не залеживался снег
под ними; перерезать на шесть полей навозных и три запасных с травосеянием, выстроить скотный двор на дальнем конце поля и вырыть пруд, а для удобрения устроить переносные загороды для скота.
Он знал очень хорошо, что в глазах этих лиц роль несчастного любовника девушки и вообще свободной женщины может быть смешна; но роль человека, приставшего к замужней женщине и во что бы то ни
стало положившего свою жизнь на то, чтобы вовлечь ее в прелюбодеянье, что роль эта имеет что-то красивое, величественное и никогда не может быть смешна, и поэтому он с гордою и веселою, игравшею
под его усами улыбкой, опустил бинокль и посмотрел на кузину.
Вошел секретарь, с фамильярною почтительностью и некоторым, общим всем секретарям, скромным сознанием своего превосходства пред начальником в знании дел, подошел с бумагами к Облонскому и
стал,
под видом вопроса, объяснять какое-то затруднение. Степан Аркадьич, не дослушав, положил ласково свою руку на рукав секретаря.
Скоро
под акациями учредился клуб Матрены Филимоновны, и тут, через этот клуб, состоявший из приказчицы, старосты и конторщика,
стали понемногу уравниваться трудности жизни, и через неделю действительно всё образовалось.
Молодой дьякон, с двумя резко обозначавшимися половинками длинной спины
под тонким подрясником, встретил его и тотчас же, подойдя к столику у стены,
стал читать правила.
Алексей Александрович бросил депешу и, покраснев, встал и
стал ходить по комнате. «Quos vult perdere dementat» [«Кого бог хочет погубить, того он лишает разума»], сказал он, разумея
под quos те лица, которые содействовали этому назначению.
Левин стоял довольно далеко. Тяжело, с хрипом дышавший подле него один дворянин и другой, скрипевший толстыми подошвами, мешали ему ясно слышать. Он издалека слышал только мягкий голос предводителя, потом визгливый голос ядовитого дворянина и потом голос Свияжского. Они спорили, сколько он мог понять, о значении
статьи закона и о значении слов: находившегося
под следствием.
Она отклонилась от него, выпростала, наконец, крючок из вязанья, и быстро, с помощью указательного пальца,
стали накидываться одна за другой петли белой, блестевшей
под светом лампы шерсти, и быстро, нервически
стала поворачиваться тонкая кисть в шитом рукавчике.
Избранная Вронским роль с переездом в палаццо удалась совершенно, и, познакомившись чрез посредство Голенищева с некоторыми интересными лицами, первое время он был спокоен. Он писал
под руководством итальянского профессора живописи этюды с натуры и занимался средневековою итальянскою жизнью. Средневековая итальянская жизнь в последнее время так прельстила Вронского, что он даже шляпу и плед через плечо
стал носить по-средневековски, что очень шло к нему.
Левин вошел в денник, оглядел Паву и поднял краснопегого теленка на его шаткие, длинные ноги. Взволнованная Пава замычала было, но успокоилась, когда Левин подвинул к ней телку, и, тяжело вздохнув,
стала лизать ее шаршавым языком. Телка, отыскивая, подталкивала носом
под пах свою мать и крутила хвостиком.
Они были на другом конце леса,
под старою липой, и звали его. Две фигуры в темных платьях (они прежде были в светлых) нагнувшись стояли над чем-то. Это были Кити и няня. Дождь уже переставал, и начинало светлеть, когда Левин подбежал к ним. У няни низ платья был сух, но на Кити платье промокло насквозь и всю облепило ее. Хотя дождя уже не было, они всё еще стояли в том же положении, в которое они
стали, когда разразилась гроза. Обе стояли, нагнувшись над тележкой с зеленым зонтиком.
Подробности эти Вронский узнал уже после, теперь же он видел только то, что прямо
под ноги, куда должна
стать Фру-Фру, может попасть нога или голова Дианы.
После короткого совещания — вдоль ли, поперек ли ходить — Прохор Ермилин, тоже известный косец, огромный, черноватый мужик, пошел передом. Он прошел ряд вперед, повернулся назад и отвалил, и все
стали выравниваться за ним, ходя
под гору по лощине и на гору
под самую опушку леса. Солнце зашло за лес. Роса уже пала, и косцы только на горке были на солнце, а в низу, по которому поднимался пар, и на той стороне шли в свежей, росистой тени. Работа кипела.
Он чувствовал, что любовь спасала его от отчаяния и что любовь эта
под угрозой отчаяния
становилась еще сильнее и чище.
Я надеялся, что скука не живет
под чеченскими пулями; — напрасно: через месяц я так привык к их жужжанию и к близости смерти, что, право, обращал больше внимание на комаров, — и мне
стало скучнее прежнего, потому что я потерял почти последнюю надежду.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни
под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел
под ногами нашими; воздух
становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно
становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и
станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя
под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
Я лежал на диване, устремив глаза в потолок и заложив руки
под затылок, когда Вернер взошел в мою комнату. Он сел в кресла, поставил трость в угол, зевнул и объявил, что на дворе
становится жарко. Я отвечал, что меня беспокоят мухи, — и мы оба замолчали.
Происшествие этого вечера произвело на меня довольно глубокое впечатление и раздражило мои нервы; не знаю наверное, верю ли я теперь предопределению или нет, но в этот вечер я ему твердо верил: доказательство было разительно, и я, несмотря на то что посмеялся над нашими предками и их услужливой астрологией, попал невольно в их колею; но я остановил себя вовремя на этом опасном пути и, имея правило ничего не отвергать решительно и ничему не вверяться слепо, отбросил метафизику в сторону и
стал смотреть
под ноги.
Я взял
под уздцы лошадь княжны и свел ее в воду, которая не была выше колен; мы тихонько
стали подвигаться наискось против течения.
Под мышкой он нес какой-то узел, и, повернув к пристани,
стал спускаться по узкой и крутой тропинке.
Добравшись до мелкого места, барин
стал на ноги, покрытый клетками сети, как в летнее время дамская ручка
под сквозной перчаткой, — взглянул вверх и увидел гостя, в коляске въезжавшего на плотину.
— Лежала на столе четвертка чистой бумаги, — сказал он, — да не знаю, куда запропастилась: люди у меня такие негодные! — Тут
стал он заглядывать и
под стол и на стол, шарил везде и наконец закричал: — Мавра! а Мавра!
Тут только и теперь только
стал Чичиков понемногу выпутываться из-под суровых законов воздержанья и неумолимого своего самоотверженья.
— Трудно, Платон Михалыч, трудно! — говорил Хлобуев Платонову. — Не можете вообразить, как трудно! Безденежье, бесхлебье, бессапожье! Трын-трава бы это было все, если бы был молод и один. Но когда все эти невзгоды
станут тебя ломать
под старость, а
под боком жена, пятеро детей, — сгрустнется, поневоле сгрустнется…
Даже как бы еще приятнее
стал он в поступках и оборотах, еще ловче подвертывал
под ножку ножку, когда садился в кресла; еще более было мягкости в выговоре речей, осторожной умеренности в словах и выраженьях, более уменья держать себя и более такту во всем.
— Вон сколько земли оставил впусте! — говорил, начиная сердиться, Костанжогло. — Хоть бы повестил вперед, так набрели бы охотники. Ну, уж если нечем пахать, так копай
под огород. Огородом бы взял. Мужика заставил пробыть четыре года без труда. Безделица! Да ведь этим одним ты уже его развратил и навеки погубил. Уж он успел привыкнуть к лохмотью и бродяжничеству! Это
стало уже жизнью его. — И, сказавши это, плюнул Костанжогло, и желчное расположение осенило сумрачным облаком его чело…
Когда прибегнем мы
под знамя
Благоразумной тишины,
Когда страстей угаснет пламя
И нам
становятся смешны
Их своевольство иль порывы
И запоздалые отзывы, —
Смиренные не без труда,
Мы любим слушать иногда
Страстей чужих язык мятежный,
И нам он сердце шевелит.
Так точно старый инвалид
Охотно клонит слух прилежный
Рассказам юных усачей,
Забытый в хижине своей.
Певец Пиров и грусти томной,
Когда б еще ты был со мной,
Я
стал бы просьбою нескромной
Тебя тревожить, милый мой:
Чтоб на волшебные напевы
Переложил ты страстной девы
Иноплеменные слова.
Где ты? приди: свои права
Передаю тебе с поклоном…
Но посреди печальных скал,
Отвыкнув сердцем от похвал,
Один,
под финским небосклоном,
Он бродит, и душа его
Не слышит горя моего.
Татьяна, по совету няни
Сбираясь ночью ворожить,
Тихонько приказала в бане
На два прибора стол накрыть;
Но
стало страшно вдруг Татьяне…
И я — при мысли о Светлане
Мне
стало страшно — так и быть…
С Татьяной нам не ворожить.
Татьяна поясок шелковый
Сняла, разделась и в постель
Легла. Над нею вьется Лель,
А
под подушкою пуховой
Девичье зеркало лежит.
Утихло всё. Татьяна спит.
Можете себе представить, mon cousin, — продолжала она, обращаясь исключительно к папа, потому что бабушка, нисколько не интересуясь детьми княгини, а желая похвастаться своими внуками, с тщательностию достала мои стихи из-под коробочки и
стала их развертывать, — можете себе представить, mon cousin, что он сделал на днях…
— Ага! попались! — закричал он, маленькими шажками подбегая к Володе, схватил его за голову и начал тщательно рассматривать его макушку, — потом с совершенно серьезным выражением отошел от него, подошел к столу и начал дуть
под клеенку и крестить ее. — О-ох жалко! О-ох больно!.. сердечные… улетят, — заговорил он потом дрожащим от слез голосом, с чувством всматриваясь в Володю, и
стал утирать рукавом действительно падавшие слезы.
Когда
стали подходить к кресту, я вдруг почувствовал, что нахожусь
под тяжелым влиянием непреодолимой, одуревающей застенчивости, и, чувствуя, что у меня никогда не достанет духу поднести свой подарок, я спрятался за спину Карла Иваныча, который, в самых отборных выражениях поздравив бабушку, переложил коробочку из правой руки в левую, вручил ее имениннице и отошел несколько шагов, чтобы дать место Володе.
Он
становился гуще и гуще, разрастался, перешел в тяжелые рокоты грома и потом вдруг, обратившись в небесную музыку, понесся высоко
под сводами своими поющими звуками, напоминавшими тонкие девичьи голоса, и потом опять обратился он в густой рев и гром и затих.
Еще и теперь у редкого из них не было закопано добра — кружек, серебряных ковшей и запястьев
под камышами на днепровских островах, чтобы не довелось татарину найти его, если бы, в случае несчастья, удалось ему напасть врасплох на Сечь; но трудно было бы татарину найти его, потому что и сам хозяин уже
стал забывать, в котором месте закопал его.
Под камнем образовалось небольшое углубление; тотчас же
стал он бросать в него все из кармана.
Раскольников скоро заметил, что эта женщина не из тех, которые тотчас же падают в обмороки. Мигом
под головою несчастного очутилась подушка — о которой никто еще не подумал; Катерина Ивановна
стала раздевать его, осматривать, суетилась и не терялась, забыв о себе самой, закусив свои дрожавшие губы и подавляя крики, готовые вырваться из груди.
Мы каждый день
под окна к нему будем ходить, а проедет государь, я
стану на колени, этих всех выставлю вперед и покажу на них: «Защити, отец!» Он отец сирот, он милосерд, защитит, увидите, а генералишку этого…
Его же самого не любили и избегали все. Его даже
стали под конец ненавидеть — почему? Он не знал того. Презирали его, смеялись над ним, смеялись над его преступлением те, которые были гораздо его преступнее.