Неточные совпадения
Раз был такой случай. Позднею ночью отец ехал в санках глухою улицей от больного. Подскочили три молодца, один схватил
под уздцы лошадь, другие двое
стали сдирать с папиных плеч шубу. Вдруг державший лошадь закричал...
Распрощались. Они ушли. Я жадно
стал расспрашивать Юлю про Машу. Юля рассказала: перед тем как уходить. Маша пришла с Юлею
под окно моей комнаты (оно выходило в сад) и молилась на окно и дала клятву, что никогда, во всю свою жизнь, не забудет меня и всегда будет меня любить. А когда мы все уже стояли в передней, Маша выбежала с Юлею на улицу, и Маша поцеловала наш дом. Юля отметила это место карандашиком.
Анна горячо
стала доказывать, что это было бы самым большим благодеянием для бедняков, — давать
под залог деньги из десяти-двенадцати процентов в год.
Схватил его за шиворот, наклонил
под прямым углом лицом вниз и так
стал водить по всему классу.
И теперь, из окутанного тенью угла, с тою же мукою глаза устремлялись вверх, а я искоса поглядывал на это лицо, — и в первый раз в душе шевельнулась вражда к нему… Эти глаза опять хотели и теперешнюю мою радость сделать мелкою, заставить меня стыдиться ее. И,
под этими чуждыми земной радости глазами, мне уже
становилось за себя стыдно и неловко… Почему?! За что? Я ничего не смел осознать, что буйно и протестующе билось в душе, но тут между ним и много легла первая разделяющая черта.
Пробыли в саду, пока не
стало темнеть. Коробочку с папиросами я спрятал в щель
под большой беседкой. Уходя домой, Фомичев мне посоветовал...
Я стою в середине, между двумя центральными упорами сводов, и поглядываю через головы вперед и влево. Служба идет в правом приделе, а перед левым двумя рядами стоят пансионерки Конопацких. Вижу сбоку фигуру Екатерины Матвеевны, и вот — характерная рыжая коса Кати
под котиковою шапочкой… Здесь! Сразу все вокруг
становится значительным и прекрасным. Я слежу, как она крестится и кланяется, как шепчется с соседкой-подругой. Какая стройная, как выделяется своим изяществом из всех пансионерок!
На заутрене
под светлое воскресение я прозевал Конопацких. То есть, если по-настоящему сказать, по чистой совести, — просто по окончании службы не посмел к ним подойти. А в этом было все. Они бы пригласили меня прийти, — и опять день за днем я
стал бы бывать у них всю святую.
Маме
стало совестно, что она его держит
под дождем.
Он
стал со мною здороваться. Подходил в буфете, радушно глядя, садился рядом, спрашивал стакан чаю. Я чувствовал, что чем-то ему нравлюсь. Звали его Печерников, Леонид Александрович, был он из ташкентской гимназии. В моей петербургской студенческой жизни, в моем развитии и в отношении моем к жизни он сыграл очень большую роль, — не знаю до сих пор, полезную или вредную. Во всяком случае, много наивного и сантиментального, многое из «маменькиного сынка» и «пай-мальчика» слетело с меня
под его влиянием.
Много пробудили
Грез во мне былых
Эти переливы
Звуков удалых,
Сотен свеч возженных
Нестерпимый свет,
Скользко навощенный,
Блещущий паркет,
Жаркое дыханье.
Длинных кос размах,
Тихая улыбка
В любящих глазах,
Груди волнованье,
Голос молодой,
Стана трепетанье
Под моей рукой,
Бешеного вальса
Страстная волна,
Ласковые взоры…
Все — она, она…
Кому
становилось дурно, те уходили в кухню. Студент-естественник Тур, приземистый и широкоплечий, обливал
под водопроводным краном курчавую голову. Я в позе победителя стоял над ним и говорил...
Я
стал избегать его. Сам к нему не заходил. Если он звал куда идти, —
под разными предлогами отказывался.
Папа очень сочувственно относился к моему намерению. С радостью говорил, как мне будет полезна для занятий химией домашняя его лаборатория, как я смогу работать на каникулах
под его руководством в Туле, сколько он мне сможет доставлять больных для наблюдения. Он надеялся, что я пойду по научной дороге,
стану профессором. К писательским моим попыткам он был глубоко равнодушен и смотрел на них как на занятие пустяковое.
Профессор обмыл руки. Служитель быстро отпрепарировал кожу с головы, взял пилу и
стал пилить череп; голова моталась
под пилой вправо и влево, пила визжала. Служитель ввел в череп долото, череп хрястнул и открыл мозг. Профессор вынул его, положил на дощечку и
стал кромсать ножом. Я не мог оторвать глаз: здесь, в этом мелкобугристом сероватом студне с черными жилками в углублениях, — что в нем переживалось вчера на рассвете,
под деревьями университетского парка?
Статья появилась
под заглавием: «К упрощению способа количественного определения мочевой кислоты по Гайкрафту».
Был счастливый хмель крупного литературного успеха. Многие журналы и газеты отметили повесть заметками и целыми
статьями. «Русские ведомости» писали о ней в специальном фельетоне, А. М. Скабичевский в «Новостях» поместил подробную
статью. Но самый лестный, самый восторженный из всех отзывов появился — в «Русской мысли». Я отыскал редакционный бланк «Русской мысли» с извещением об отказе напечатать мою повесть и послал его редактору журнала В. М. Лаврову, приписав
под текстом отказа приблизительно следующее...
Оболенский — философ с наклоном к толстовству, публицист, критик, беллетрист и поэт, заполнявший журнал преимущественно собственными своими произведениями
под инициалами и разными псевдонимами; но печатались там и публицистические
статьи Льва Толстого в тех обрывках, которые выходили из цензурной трепалки.
Очень скоро
стало известно, что
под псевдонимом «Н. Бельтов» скрывается не кто иной, как Г. В. Плеханов, заслуженный революционер-эмигрант, — человек, которого уже не так-то легко было петербургскому публицисту из тиши своего кабинета обвинять в пассивном преклонении перед действительностью и в реакционности. И тон ответа ему Михайловского был несколько иной — уже защищающийся и как будто даже несколько растерянный.
Сделана была попытка выпустить легально большой сборник марксистских
статей под заглавием «Материалы к характеристике нашего хозяйственного развития».
В следующей книжке «Русского богатства» Михайловский перепечатал письмо в «Русские ведомости» и, кроме того, содержание его развил в целую
статью под тем же заглавием: «Мой промах».
Но — если
под этою
сталью бьется горячее человеческое сердце.
Я был в полном недоумении. Но одно мне
стало ясно: если бы в жизни Толстой увидел упадочника-индуса, отдающего себя на корм голодной тигрице, — он почувствовал бы в этом только величайшее поругание жизни, и ему
стало бы душно, как в гробу
под землей.
Сыграв в свое время очень большую общественно-революционную роль, они
под конец совершенно выдохнулись,
стали серыми и скучными.
Это был типический московский «милый человек», доктор по женским болезням, писавший очень хорошие критические
статьи по вопросам живописи и театра
под псевдонимом Сергей Глаголь.
Возмущало Нехлюдова, главное, то, что в судах и министерствах сидели люди, получающие большое, собираемое с народа жалованье за то, что они, справляясь в книжках, написанных такими же чиновниками, с теми же мотивами, подгоняли поступки людей, нарушающих написанные ими законы,
под статьи, и по этим статьям отправляли людей куда-то в такое место, где они уже не видали их, и где люди эти в полной власти жестоких, огрубевших смотрителей, надзирателей, конвойных миллионами гибли духовно и телесно.
Он был очень хорош собой; высокая фигура его, благородная осанка, красивые мужественные черты, совершенно обнаженный череп, и все это вместе, стройно соединенное, сообщали его наружности неотразимую привлекательность. Его бюст — pendant [
под стать (фр.).] бюсту А. П. Ермолова, которому его насупленный, четверо-угольный лоб, шалаш седых волос и взгляд, пронизывающий даль, придавали ту красоту вождя, состарившегося в битвах, в которую влюбилась Мария Кочубей в Мазепе.
Неточные совпадения
Татьяна, по совету няни // Сбираясь ночью ворожить, // Тихонько приказала в бане // На два прибора стол накрыть; // Но
стало страшно вдруг Татьяне… // И я — при мысли о Светлане // Мне
стало страшно — так и быть… // С Татьяной нам не ворожить. // Татьяна поясок шелковый // Сняла, разделась и в постель // Легла. Над нею вьется Лель, // А
под подушкою пуховой // Девичье зеркало лежит. // Утихло всё. Татьяна спит.
Певец Пиров и грусти томной, // Когда б еще ты был со мной, // Я
стал бы просьбою нескромной // Тебя тревожить, милый мой: // Чтоб на волшебные напевы // Переложил ты страстной девы // Иноплеменные слова. // Где ты? приди: свои права // Передаю тебе с поклоном… // Но посреди печальных скал, // Отвыкнув сердцем от похвал, // Один,
под финским небосклоном, // Он бродит, и душа его // Не слышит горя моего.
Когда прибегнем мы
под знамя // Благоразумной тишины, // Когда страстей угаснет пламя // И нам
становятся смешны // Их своевольство иль порывы // И запоздалые отзывы, — // Смиренные не без труда, // Мы любим слушать иногда // Страстей чужих язык мятежный, // И нам он сердце шевелит. // Так точно старый инвалид // Охотно клонит слух прилежный // Рассказам юных усачей, // Забытый в хижине своей.
Тут только и теперь только
стал Чичиков понемногу выпутываться из-под суровых законов воздержанья и неумолимого своего самоотверженья.
Добравшись до мелкого места, барин
стал на ноги, покрытый клетками сети, как в летнее время дамская ручка
под сквозной перчаткой, — взглянул вверх и увидел гостя, в коляске въезжавшего на плотину.