Неточные совпадения
Негромко
и неторопко
Повел рассказ Ионушка
«О двух великих грешниках»,
Усердно покрестясь.
Что за оказия!.. но дурной каламбур не утешение для русского человека,
и я, для развлечения, вздумал записывать
рассказ Максима Максимыча о Бэле, не воображая, что он будет первым звеном длинной цепи
повестей; видите, как иногда маловажный случай имеет жестокие последствия!..
Но мы стали говорить довольно громко, позабыв, что герой наш, спавший во все время
рассказа его
повести, уже проснулся
и легко может услышать так часто повторяемую свою фамилию. Он же человек обидчивый
и недоволен, если о нем изъясняются неуважительно. Читателю сполагоря, рассердится ли на него Чичиков или нет, но что до автора, то он ни в каком случае не должен ссориться с своим героем: еще не мало пути
и дороги придется им пройти вдвоем рука в руку; две большие части впереди — это не безделица.
Зато
и пламенная младость
Не может ничего скрывать.
Вражду, любовь, печаль
и радость
Она готова разболтать.
В любви считаясь инвалидом,
Онегин слушал с важным видом,
Как, сердца исповедь любя,
Поэт высказывал себя;
Свою доверчивую совесть
Он простодушно обнажал.
Евгений без труда узнал
Его любви младую
повесть,
Обильный чувствами
рассказ,
Давно не новыми для нас.
Но куклы даже в эти годы
Татьяна в руки не брала;
Про
вести города, про моды
Беседы с нею не
вела.
И были детские проказы
Ей чужды: страшные
рассказыЗимою в темноте ночей
Пленяли больше сердце ей.
Когда же няня собирала
Для Ольги на широкий луг
Всех маленьких ее подруг,
Она в горелки не играла,
Ей скучен был
и звонкий смех,
И шум их ветреных утех.
Бабушку никто не любил. Клим, видя это, догадался, что он неплохо сделает, показывая, что только он любит одинокую старуху. Он охотно слушал ее
рассказы о таинственном доме. Но в день своего рождения бабушка
повела Клима гулять
и в одной из улиц города, в глубине большого двора, указала ему неуклюжее, серое, ветхое здание в пять окон, разделенных тремя колоннами, с развалившимся крыльцом, с мезонином в два окна.
Зато Обломов был прав на деле: ни одного пятна, упрека в холодном, бездушном цинизме, без увлечения
и без борьбы, не лежало на его совести. Он не мог слушать ежедневных
рассказов о том, как один переменил лошадей, мебель, а тот — женщину…
и какие издержки
повели за собой перемены…
Но была ли это вполне тогдашняя беседа, или он присовокупил к ней в записке своей
и из прежних бесед с учителем своим, этого уже я не могу решить, к тому же вся речь старца в записке этой ведется как бы беспрерывно, словно как бы он излагал жизнь свою в виде
повести, обращаясь к друзьям своим, тогда как, без сомнения, по последовавшим
рассказам, на деле происходило несколько иначе, ибо велась беседа в тот вечер общая,
и хотя гости хозяина своего мало перебивали, но все же говорили
и от себя, вмешиваясь в разговор, может быть, даже
и от себя поведали
и рассказали что-либо, к тому же
и беспрерывности такой в повествовании сем быть не могло, ибо старец иногда задыхался, терял голос
и даже ложился отдохнуть на постель свою, хотя
и не засыпал, а гости не покидали мест своих.
Окончательный процесс этого решения произошел с ним, так сказать, в самые последние часы его жизни, именно с последнего свидания с Алешей, два дня тому назад вечером, на дороге, после того как Грушенька оскорбила Катерину Ивановну, а Митя, выслушав
рассказ о том от Алеши, сознался, что он подлец,
и велел передать это Катерине Ивановне, «если это может сколько-нибудь ее облегчить».
Очень бы надо примолвить кое-что
и о нем специально, но мне совестно столь долго отвлекать внимание моего читателя на столь обыкновенных лакеев, а потому
и перехожу к моему
рассказу, уповая, что о Смердякове как-нибудь сойдет само собою в дальнейшем течении
повести.
В течение
рассказа Чертопханов сидел лицом к окну
и курил трубку из длинного чубука; а Перфишка стоял на пороге двери, заложив руки за спину
и, почтительно взирая на затылок своего господина, слушал
повесть о том, как после многих тщетных попыток
и разъездов Пантелей Еремеич наконец попал в Ромны на ярмарку, уже один, без жида Лейбы, который, по слабости характера, не вытерпел
и бежал от него; как на пятый день, уже собираясь уехать, он в последний раз пошел по рядам телег
и вдруг увидал, между тремя другими лошадьми, привязанного к хребтуку, — увидал Малек-Аделя!
Лукерья умолкла, а я с изумлением глядел на нее. Изумляло меня собственно то, что она
рассказ свой
вела почти весело, без охов
и вздохов, нисколько не жалуясь
и не напрашиваясь на участие.
Может быть, мы не очень повредим выпуклости нашего
рассказа, если остановимся здесь
и прибегнем к помощи некоторых пояснений для прямой
и точнейшей постановки тех отношений
и обстоятельств, в которых мы находим семейство генерала Епанчина в начале нашей
повести.
Милый друг Аннушка, накануне отъезда из Тобольска Николенька привез мне твое письмецо
и порадовал меня
рассказами о тебе. Он говорит, что ты чудесно читаешь, даже ты удивила его своими успехами. Благодарю тебя за эту добрую
весть — продолжай, друг мой.
Слушая этот горький
рассказ, я сначала решительно как будто не понимал слов рассказчика, — так далека от меня была мысль, что Пушкин должен умереть во цвете лет, среди живых на него надежд. Это был для меня громовой удар из безоблачного неба — ошеломило меня, а вся скорбь не вдруг сказалась на сердце. —
Весть эта электрической искрой сообщилась в тюрьме — во всех кружках только
и речи было, что о смерти Пушкина — об общей нашей потере, но в итоге выходило одно: что его не стало
и что не воротить его!
И хозяйка,
и жилец были в духе
и вели оживленную беседу. Давыдовская повторяла свой любимый
рассказ, как один важный московский генерал приезжал к ней несколько раз в гости
и по три графина холодной воды выпивал, да так ни с чем
и отошел.
Как скоро
весть об этом событии дошла до нас, опять на несколько времени опустел наш дом: все сбегали посмотреть утопленника
и все воротились с такими страшными
и подробными
рассказами, что я не спал почти всю ночь, воображая себе старого мельника, дрожа
и обливаясь холодным потом.
Над героем моим, только что выпорхнувшим на литературную арену, тоже разразилась беда: напечатанная
повесть его наделала шуму, другой
рассказ его остановили в корректуре
и к кому-то
и куда-то отправили; за ним самим, говорят, послан был фельдъегерь, чтобы привезти его в Петербург.
— Прежде всего — вы желали знать, — начал Абреев, — за что вы обвиняетесь… Обвиняетесь вы, во-первых, за вашу
повесть, которая, кажется, называется: «Да не осудите!» — так как в ней вы хотели огласить
и распространить учения Запада, низвергнувшие в настоящее время весь государственный порядок Франции; во-вторых, за ваш
рассказ, в котором вы идете против существующего
и правительством признаваемого крепостного права, — вот все обвинения, на вас взводимые; справедливы ли они или нет, я не знаю.
— Вы, как вот видно из ваших последних слов, признаете важность
повести,
рассказов и сцен, написанных о общественным значением, с задней мыслью, как нынче осторожно выражаются критики.
Еще
и прежде того, как мы знаем, искусившись в писании
повестей и прочитав потом целые сотни исторических романов, он изобразил пребывание Поссевина в России в форме
рассказа: описал тут
и царя Иоанна,
и иезуитов с их одеждою, обычаями,
и придумал даже полячку, привезенную ими с собой.
Он не вошел в душу Степана, но невольно задался вопросом: что у него в душе,
и, не найдя ответа, но чувствуя, что это что-то интересное, рассказал на вечере всё дело:
и совращение палача,
и рассказы смотрителя о том, как странно
ведет себя Пелагеюшкин,
и как читает Евангелие,
и какое сильное влияние имеет на товарищей.
Профессор дал ему рекомендацию в журнал «Развлечение», где его приняли
и стали печатать его карикатуры, а потом
рассказы и повести под псевдонимом «Железная маска».
Жаль, что надо
вести рассказ быстрее
и некогда описывать; но нельзя
и совсем без отметок.
Здесь можно бы кончить эту грустную
повесть, но остается сказать, что было с другими лицами, которые, быть может, разделяли с Серебряным участие читателя. О самом Никите Романовиче услышим мы еще раз в конце нашего
рассказа; но для этого надобно откинуть семнадцать тяжелых лет
и перенестись в Москву в славный год завоевания Сибири.
Но ты
велишь, но ты любила
Рассказы прежние мои,
Преданья славы
и любви...
План этот удался Николаю Афанасьевичу как нельзя лучше,
и когда Туберозов, внося к себе в комнату кипящий самовар, начал собирать из поставца чашки
и готовить чай, карлик завел издалека тихую речь о том, что до них в городе происходило,
и вел этот
рассказ шаг за шаг, день за день, как раз до самого того часа, в который он сидит теперь здесь, в этой лачужке.
Замечательность беседы сего Мрачковского, впрочем, наиболее всего заключалася для меня в
рассказе о некоем профессоре Московского университета, получившем будто бы отставку за то, что на торжественном акте сказал: „Nunquam de republica desperandum“ в смысле „никогда не должно отчаиваться за государство“, но каким-то канцелярским мудрецом понято, что он якобы
велел не отчаяваться в республике, то за сие
и отставлен.
Вообще весь обед прошел в
рассказах о Хаджи-Мурате. Все наперерыв хвалили его храбрость, ум, великодушие. Кто-то рассказал про то, как он
велел убить двадцать шесть пленных; но
и на это было обычное возражение...
Передонов старался припомнить Пыльникова, да как-то все не мог ясно представить его себе. До сих пор он мало обращал внимания на этого нового ученика
и презирал его за смазливость
и чистоту, за то, что он
вел себя скромно, учился хорошо
и был самым младшим по возрасту из учеников пятого класса. Теперь же Варварин
рассказ зажег в нем блудливое любопытство. Нескромные мысли медленно зашевелились в его темной голове…
В
рассказах постоялки таких людей было множество — десятки; она говорила о них с великой любовью, глаза горели восхищением
и скорбью; он скоро поддался красоте её
повестей и уверовал в существование на земле великих подвижников правды
и добра, — признал их, как признавал домовых
и леших Маркуши.
Он
велел вынести стол, самовар, вино, зажженную свечу
и за стаканом чая
и сигарой слушал
рассказы старика, усевшегося у его ног на приступочке.
Лукашка забежал домой, соскочил с коня
и отдал его матери, наказав пустить его в казачий табун; сам же он в ту же ночь должен был вернуться на кордон. Немая взялась свести коня
и знаками показывала, что она как увидит человека, который подарил лошадь, так
и поклонится ему в ноги. Старуха только покачала головой на
рассказ сына
и в душе порешила, что Лукашка украл лошадь,
и потому приказала немой
вести коня в табун еще до света.
Я посмотрел на нее. Старуху одолевал сон, показалось мне,
и стало почему-то страшно жалко ее. Конец
рассказа она
вела таким возвышенным, угрожающим тоном, а все-таки в этом тоне звучала боязливая, рабская нота.
— Мне очень тяжело даже вспоминать об этом, — перебила Ирина. — Элиза была моим лучшим другом в институте,
и потом, в Петербурге au chateau мы беспрестанно видались. Она мне доверяла все свои тайны: она была очень несчастна, много страдала. Потугин в этой истории
вел себя прекрасно, как настоящий рыцарь! Он пожертвовал собою. Я только тогда его оценила! Но мы опять отбились в сторону. Я жду вашего
рассказа, Григорий Михайлович.
Но что Елена?.. Как она живет,
и какое впечатление произвело на нее известие о самоубийстве князи? Вот те последние вопросы, на которые я должен ответить в моем
рассказе.
Весть о смерти князя Елене сообщил прежде всех Елпидифор Мартыныч
и даже при этом не преминул объяснить ей, что князь, собственно, застрелился от любви к ней.
Сколько
рассказов начинается об этих журавлях!
И какие все хорошие
рассказы! век бы их слушал, если бы только опять их точно так же рассказывали. Речь идет про порядки, какие
ведут эти птицы, про путину, которую каждый год они держат, про суд, которым судят преступивших законы журавлиного стада. Все это так живо, веселей, чем у Брема. Как памятны все впечатления первой попытки вздохнуть одним дыханием с природой.
Стой! — скрыпучие колесы замолкли, пыль улеглась; казаки Орленки смешались с своими земляками
и, окружив телеги, с завистью слушали
рассказы последних про богатые добычи
и про упрямых господ села Красного, которые осмелились оружием защищать свою собственность; между тем некоторые отправились к роще, возле которой пробегал небольшой ручей, чтоб выбрать место, удобное для привала; вслед за ними скоро тронулись туда телеги
и кибитки,
и, наконец, остальные казаки,
ведя в поводу лошадей своих…
В молодости он тут
вел свою торговлю, а потом, схоронив на тридцатом году своей жизни жену, которую, по людским
рассказам, он сам замучил, Крылушкин прекратил все торговые дела, запер дом
и лет пять странничал.
Дорогой он рассказывал мне о Кавказе, о жизни помещиков-грузин, о их забавах
и отношении к крестьянам. Его
рассказы были интересны, своеобразно красивы, но рисовали предо мной рассказчика крайне нелестно для него. Рассказывает он, например, такой случай: К одному богатому князю съехались соседи на пирушку; пили вино, ели чурек
и шашлык, ели лаваш
и пилав,
и потом князь
повёл гостей в конюшню. Оседлали коней.
Гораздо больше бывает «самостоятельно изобретенного» или «придуманного» — решаемся заменить этими терминами обыкновенный, слишком гордый термин: «созданного» — в событиях, изображаемых поэтом, в интриге, завязке
и развязке ее
и т. д., хотя очень легко доказать, что сюжетами романов,
повестей и т. д. обыкновенно служат поэту действительно совершившиеся события или анекдоты, разного рода
рассказы и пр. (укажем в пример на все прозаические
повести Пушкина: «Капитанская дочка» — анекдот; «Дубровский»: — анекдот; «Пиковая дама» — анекдот, «Выстрел» — анекдот
и т. д.).
Чтобы сделать эту
повесть возможно полною, я, при нынешнем ее издании, воспользовался Вашими указаниями на прежние промахи
и ошибки в моем
рассказе и дополнил кое-что с Ваших слов
и со слов П. Д. Боборыкина, а равно присовокупил некоторые подробности о кончине Бенни, напечатанные в трех номерах периодического издания г-жою Якоби.
И так — всегда: плохие, злые люди его
рассказов устают делать зло
и «пропадают без
вести», но чаще Кукушкин отправляет их в монастыри, как мусор на «свалку».
Ему писали, что, по приказанию его, Эльчанинов был познакомлен, между прочим, с домом Неворского
и понравился там всем дамам до бесконечности своими
рассказами об ужасной провинции
и о смешных помещиках, посреди которых он жил
и живет теперь граф,
и всем этим заинтересовал даже самого старика в такой мере, что тот
велел его зачислить к себе чиновником особых поручений
и пригласил его каждый день ходить к нему обедать
и что, наконец, на днях приезжал сам Эльчанинов, сначала очень расстроенный, а потом откровенно признавшийся, что не может
и не считает почти себя обязанным ехать в деревню или вызывать к себе известную даму, перед которой просил даже солгать
и сказать ей, что он умер,
и в доказательство чего отдал послать ей кольцо его
и локон волос.
Иные
и не высказывают категорически своих намерений, но так
ведут весь
рассказ, что он оказывается ясным
и правильным олицетворением их мысли.
Владимир Сергеич неоднократно обращался к Марье Павловне, но
вести разговор с ней было трудно,
и рассказы его, казалось, не слишком ее занимали.
Артист из драматического театра, большой, давно признанный талант, изящный, умный
и скромный человек
и отличный чтец, учивший Ольгу Ивановну читать; певец из оперы, добродушный толстяк, со вздохом уверявший Ольгу Ивановну, что она губит себя: если бы она не ленилась
и взяла себя в руки, то из нее вышла бы замечательная певица; затем несколько художников
и во главе их жанрист, анималист
и пейзажист Рябовский, очень красивый белокурый молодой человек, лет двадцати пяти, имевший успех на выставках
и продавший свою последнюю картину за пятьсот рублей; он поправлял Ольге Ивановне ее этюды
и говорил, что из нее, быть может, выйдет толк; затем виолончелист, у которого инструмент плакал
и который откровенно сознавался, что из всех знакомых ему женщин умеет аккомпанировать одна только Ольга Ивановна; затем литератор, молодой, но уже известный, писавший
повести, пьесы
и рассказы.
Вот, в полуфрачке, раздушенный,
Времен новейших Митрофан,
Нетесаный, недоученый,
А уж безнравственный болван.
Доверье полное имея
К игре
и знанью казначея,
Он понтирует, как
велят —
И этой чести очень рад.
Еще тут были… но довольно,
Читатель милый, будет с вас.
И так несвязный мой
рассказ,
Перу покорствуя невольно
И своенравию чернил,
Бог знает, чем я испестрил.
Анекдот этот был целиком вспомянут в той задушевной беседе полковника Стадникова с иереями Василием
и Евфимием, с которой начинается наш
рассказ,
и отсюда речь
повели далее.
Оставя мысли, принялся я за
повести, но, не умея с непривычки расположить вымышленное происшедствие, я избрал замечательные анекдоты, некогда мною слышанные от разных особ,
и старался украсить истину живостию
рассказа, а иногда
и цветами собственного воображения.