Неточные совпадения
Городничий. Ах,
боже мой, вы всё с своими глупыми расспросами! не дадите ни слова поговорить
о деле. Ну что, друг, как твой барин?.. строг? любит этак распекать или нет?
)
Боже сохрани! здесь и слуху нет
о таких обществах.
Городничий (в сторону).
О господи ты
боже, какой сердитый! Все узнал, всё рассказали проклятые купцы!
Иной городничий, конечно, радел бы
о своих выгодах; но, верите ли, что, даже когда ложишься спать, все думаешь: «Господи
боже ты мой, как бы так устроить, чтобы начальство увидело мою ревность и было довольно?..» Наградит ли оно или нет — конечно, в его воле; по крайней мере, я буду спокоен в сердце.
— Слава Богу, слава Богу, — заговорила она, — теперь всё. готово. Только немножко вытянуть ноги. Вот так, вот прекрасно. Как эти цветы сделаны без вкуса, совсем не похоже на фиалку, — говорила она, указывая на обои. —
Боже мой!
Боже мой. Когда это кончится? Дайте мне морфину. Доктор! дайте же морфину.
О,
Боже мой,
Боже мой!
«
Боже мой, опять
о любви», подумал он морщась.
Кстати: Вернер намедни сравнил женщин с заколдованным лесом,
о котором рассказывает Тасс в своем «Освобожденном Иерусалиме». «Только приступи, — говорил он, — на тебя полетят со всех сторон такие страхи, что
боже упаси: долг, гордость, приличие, общее мнение, насмешка, презрение… Надо только не смотреть, а идти прямо, — мало-помалу чудовища исчезают, и открывается пред тобой тихая и светлая поляна, среди которой цветет зеленый мирт. Зато беда, если на первых шагах сердце дрогнет и обернешься назад!»
Он оставляет раут тесный,
Домой задумчив едет он;
Мечтой то грустной, то прелестной
Его встревожен поздний сон.
Проснулся он; ему приносят
Письмо: князь N покорно просит
Его на вечер. «
Боже! к ней!..
О, буду, буду!» и скорей
Марает он ответ учтивый.
Что с ним? в каком он странном сне!
Что шевельнулось в глубине
Души холодной и ленивой?
Досада? суетность? иль вновь
Забота юности — любовь?
Во дни веселий и желаний
Я был от балов без ума:
Верней нет места для признаний
И для вручения письма.
О вы, почтенные супруги!
Вам предложу свои услуги;
Прошу мою заметить речь:
Я вас хочу предостеречь.
Вы также, маменьки, построже
За дочерьми смотрите вслед:
Держите прямо свой лорнет!
Не то… не то, избави
Боже!
Я это потому пишу,
Что уж давно я не грешу.
Он молился
о всех благодетелях своих (так он называл тех, которые принимали его), в том числе
о матушке,
о нас, молился
о себе, просил, чтобы бог простил ему его тяжкие грехи, твердил: «
Боже, прости врагам моим!» — кряхтя поднимался и, повторяя еще и еще те же слова, припадал к земле и опять поднимался, несмотря на тяжесть вериг, которые издавали сухой резкий звук, ударяясь
о землю.
— И на что бы трогать? Пусть бы, собака, бранился! То уже такой народ, что не может не браниться! Ох, вей мир, какое счастие посылает бог людям! Сто червонцев за то только, что прогнал нас! А наш брат: ему и пейсики оборвут, и из морды сделают такое, что и глядеть не можно, а никто не даст ста червонных.
О,
Боже мой!
Боже милосердый!
—
О, как же, умеем! Давно уже; я как уж большая, то молюсь сама про себя, а Коля с Лидочкой вместе с мамашей вслух; сперва «Богородицу» прочитают, а потом еще одну молитву: «
Боже, спаси и благослови сестрицу Соню», а потом еще: «
Боже, прости и благослови нашего другого папашу», потому что наш старший папаша уже умер, а этот ведь нам другой, а мы и об том тоже молимся.
— Я, разумеется, понимаю твои товарищеские чувства, но было бы разумнее отправить этого в больницу. Скандал, при нашем положении в обществе… ты понимаешь, конечно…
О,
боже мой!
— Ну, а — Дмитрий? — спрашивала она. — Рабочий вопрос изучает?
О,
боже! Впрочем, я так и думала, что он займется чем-нибудь в этом роде. Тимофей Степанович убежден, что этот вопрос раздувается искусственно. Есть люди, которым кажется, что это Германия, опасаясь роста нашей промышленности, ввозит к нам рабочий социализм. Что говорит Дмитрий об отце? За эти восемь месяцев — нет, больше! — Иван Акимович не писал мне…
—
О,
боже мой, — тихо сказала Лидия, уже не пытаясь освободиться; напротив — она как будто плотнее подвинулась к нему, хотя это было невозможно.
—
О,
боже мой, можешь представить: Марья Романовна, — ты ее помнишь? — тоже была арестована, долго сидела и теперь выслана куда-то под гласный надзор полиции! Ты — подумай: ведь она старше меня на шесть лет и все еще… Право же, мне кажется, что в этой борьбе с правительством у таких людей, как Мария, главную роль играет их желание отомстить за испорченную жизнь…
— Он был мне ближе матери… такой смешной, милый. И милая его любовь к народу… А они, на кладбище, говорят, что студенты нарыли ям, чтоб возбудить народ против царя.
О,
боже мой…
—
О,
боже мой! — вздохнула мать.
— Ну, пусть бы я остался: что из этого? — продолжал он. — Вы, конечно, предложите мне дружбу; но ведь она и без того моя. Я уеду, и через год, через два она все будет моя. Дружба — вещь хорошая, Ольга Сергевна, когда она — любовь между молодыми мужчиной и женщиной или воспоминание
о любви между стариками. Но
Боже сохрани, если она с одной стороны дружба, с другой — любовь. Я знаю, что вам со мной не скучно, но мне-то с вами каково?
—
Боже мой!
О чем не заплачут женщины? Вы сами же говорите, что вам было жаль букета сирени, любимой скамьи. К этому прибавьте обманутое самолюбие, неудавшуюся роль спасительницы, немного привычки… Сколько причин для слез!
Но он был в затруднении,
о чем думать:
о письме ли старосты,
о переезде ли на новую квартиру, приняться ли сводить счеты? Он терялся в приливе житейских забот и все лежал, ворочаясь с боку на бок. По временам только слышались отрывистые восклицания: «Ах,
Боже мой! Трогает жизнь, везде достает».
«Я соблазнитель, волокита! Недостает только, чтоб я, как этот скверный старый селадон, с маслеными глазами и красным носом, воткнул украденный у женщины розан в петлицу и шептал на ухо приятелю
о своей победе, чтоб… чтоб… Ах,
Боже мой, куда я зашел! Вот где пропасть! И Ольга не летает высоко над ней, она на дне ее… за что, за что…»
«Куда „туда же“? — спрашивал он мучительно себя, проклиная чьи-то шаги, помешавшие услышать продолжение разговора. —
Боже! так это правда: тайна есть (а он все не верил) — письмо на синей бумаге — не сон! Свидания! Вот она, таинственная „Ночь“! А мне проповедовала
о нравственности!»
— Я ошибся: не про тебя то, что говорил я. Да, Марфенька, ты права: грех хотеть того, чего не дано, желать жить, как живут эти барыни,
о которых в книгах пишут.
Боже тебя сохрани меняться, быть другою! Люби цветы, птиц, занимайся хозяйством, ищи веселого окончания и в книжках, и в своей жизни…
О,
Боже сохрани! Если уже зло неизбежно, думала она, то из двух зол меньшее будет — отдать письма бабушке, предоставить ей сделать, что нужно сделать. Бабушка тоже не ошибется, они теперь понимают друг друга.
— Ты воротился… навсегда!.. Ты понял наконец…
о, какое счастье!
Боже, прости…
Он жадно пробегал его, с улыбкой задумался над нельстивым, крупным очерком под пером Веры самого себя, с легким вздохом перечел ту строку, где говорилось, что нет ему надежды на ее нежное чувство, с печалью читал
о своей докучливости, но на сердце у него было покойно, тогда как вчера —
Боже мой! Какая тревога!
—
Боже, как я виноват перед вами! — вскричал он с глубокою горестью. —
О, как гнусно я думал об вас в моей мнительности… Простите меня, Аркадий Макарович!
Боже сохрани, застанет непогода!» Представьте себе этот вой ветра, только в десять, в двадцать раз сильнее, и не в поле, а в море, — и вы получите слабое понятие
о том, что мы испытывали в ночи с 8-го на 9-е и все 9-е число июля, выходя из Китайского моря в Тихий океан.
Пришли два якута и уселись у очага. Смотритель сидел еще минут пять, понюхал табаку, крякнул, потом стал молиться и наконец укладываться. Он со стонами, как на болезненный одр, ложился на постель. «Господи, прости мне грешному! — со вздохом возопил он, протягиваясь. — Ох,
Боже правый! ой-о-ох! ай!» — прибавил потом, перевертываясь на другой бок и покрываясь одеялом. Долго еще слышались постепенно ослабевавшие вздохи и восклицания. Я поглядывал на него и наконец сам заснул.
— Если Софья Игнатьевна не захочет дать мне совет, я погиб… У Софьи Игнатьевны столько вкуса…
Боже, сколько вкуса! И глаз…
о, какой острый, молодой глаз у Софьи Игнатьевны! Мне нужно думать целую неделю, а Софье Игнатьевне стоит только открыть ротик…
— Я один, один… — стонал Василий Назарыч, закидывая голову на спинку кресла. — Не на кого положиться… Ох, хоть бы умереть скорее!.. Нищета, позор…
О,
боже мой!!!
— А себя?!. Себя…
О господи…
Боже!.. Себя тебе не жаль!! — неистово закричал старик, с глухими рыданиями хватаясь за свою седую голову.
Про то же, что повсеместно по всей России уже прошла слава об ужасном процессе, Алеша знал давно, и,
Боже, какие дикие известия и корреспонденции успел он прочесть за эти два месяца среди других, верных, известий
о своем брате,
о Карамазовых вообще и даже
о себе самом.
—
Боже! Это он старика отца своего убил! — вскричала она, всплеснув руками. — Никаких я ему денег не давала, никаких!
О, бегите, бегите!.. Не говорите больше ни слова! Спасайте старика, бегите к отцу его, бегите!
— Подождите, Карамазов, может быть, мы ее и отыщем, а эта — это Перезвон. Я впущу ее теперь в комнату и, может быть, развеселю Илюшу побольше, чем меделянским щенком. Подождите, Карамазов, вы кой-что сейчас узнаете. Ах,
Боже мой, что ж я вас держу! — вскричал вдруг стремительно Коля. — Вы в одном сюртучке на таком холоде, а я вас задерживаю; видите, видите, какой я эгоист!
О, все мы эгоисты, Карамазов!
— Но
Боже! — вскрикнула вдруг Катерина Ивановна, всплеснув руками, — он-то! Он мог быть так бесчестен, так бесчеловечен! Ведь он рассказал этой твари
о том, что было там, в тогдашний роковой, вечно проклятый, проклятый день! «Приходили красу продавать, милая барышня!» Она знает! Ваш брат подлец, Алексей Федорович!
В противоположность „европеизму“ и „народным началам“ братьев своих, он как бы изображает собою Россию непосредственную —
о, не всю, не всю, и
Боже сохрани, если бы всю!
—
О,
боже, как он прост, — это маленькое дитя!
— И вдруг она заплакала: — мой бюст! мой бюст! моя чистота!
о,
боже, затем ли я родилась?
— Нет, останьтесь. Дайте же мне хоть сколько-нибудь оправдаться перед вами.
Боже мой, как дурна должна я казаться в ваших глазах? То, что должно заставлять каждого порядочного человека сочувствовать, защищать, — это самое останавливает меня.
О, какие мы жалкие люди!
За что такой позор, мне,
о,
боже?
— Послезавтра! — вскрикнула Маша, —
боже мой! Нет, нет, невозможно, этому не быть. Папенька, послушайте, если уже вы решились погубить меня, то я найду защитника,
о котором вы и не думаете, вы увидите, вы ужаснетесь, до чего вы меня довели.
Море на вид холодное, мутное, ревет, и высокие седые волны бьются
о песок, как бы желая сказать в отчаянии: «
Боже, зачем ты нас создал?» Это уже Великий, или Тихий, океан.
—
Боже мой! — продолжал он с восклицанием, — если бы привести примеры из размышлений и разглагольствований судей наших
о делах!
— Что у вас за лицо?
О,
боже мой, какое у вас в эту минуту лицо!
О,
боже, какая бестолковая нелепость!
—
О,
боже мой! Такая милая, такая своеобразная, красивая, такая пылкая1.. Ах, несчастная, несчастная!.. И причиной этому было?..
— Ах,
боже мой! Как это возможно! — воскликнул Кононов. — Сделайте милость, слезно вас прошу
о том, не говорите!