Неточные совпадения
Громко кликала я
матушку.
Отзывались ветры буйные,
Откликались горы дальние,
А родная не пришла!
День денна
моя печальница,
В ночь — ночная богомолица!
Никогда тебя, желанная,
Не увижу я теперь!
Ты ушла в бесповоротную,
Незнакомую дороженьку,
Куда ветер не доносится,
Не дорыскивает зверь…
Случилось дело дивное:
Пастух ушел; Федотушка
При стаде был один.
«Сижу я, — так рассказывал
Сынок
мой, — на пригорочке,
Откуда ни возьмись —
Волчица преогромная
И хвать овечку Марьину!
Пустился я за ней,
Кричу, кнутищем хлопаю,
Свищу, Валетку уськаю…
Я бегать молодец,
Да где бы окаянную
Нагнать, кабы не щенная:
У ней сосцы волочились,
Кровавым следом,
матушка.
За нею я гнался!
Еремеевна. Не промигну,
моя матушка.
Простаков (Скотинину). Правду сказать, мы поступили с Софьюшкой, как с сущею сироткой. После отца осталась она младенцем. Тому с полгода, как ее
матушке, а
моей сватьюшке, сделался удар…
Еремеевна. Я и к нему было толкнулась, да насилу унесла ноги. Дым столбом,
моя матушка! Задушил, проклятый, табачищем. Такой греховодник.
Еремеевна. Дитя не потаил, уж давно-де, дядюшка, охота берет. Как он остервенится,
моя матушка, как вскинется!..
— О, нет, — сказала она, — я бы узнала вас, потому что мы с вашею
матушкой, кажется, всю дорогу говорили только о вас, — сказала она, позволяя наконец просившемуся наружу оживлению выразиться в улыбке. — А брата
моего всё-таки нет.
Мой разговор с вашей
матушкой принудил меня объясниться с вами так откровенно и так грубо; я надеюсь, что она в заблуждении: вам легко ее разуверить.
— Вы,
матушка, — сказал он, — или не хотите понимать слов
моих, или так нарочно говорите, лишь бы что-нибудь говорить… Я вам даю деньги: пятнадцать рублей ассигнациями. Понимаете ли? Ведь это деньги. Вы их не сыщете на улице. Ну, признайтесь, почем продали мед?
«Не влюблена ль она?» — «В кого же?
Буянов сватался: отказ.
Ивану Петушкову — тоже.
Гусар Пыхтин гостил у нас;
Уж как он Танею прельщался,
Как мелким бесом рассыпался!
Я думала: пойдет авось;
Куда! и снова дело врозь». —
«Что ж,
матушка? за чем же стало?
В Москву, на ярманку невест!
Там, слышно, много праздных мест» —
«Ох,
мой отец! доходу мало». —
«Довольно для одной зимы,
Не то уж дам хоть я взаймы».
Он молился о всех благодетелях своих (так он называл тех, которые принимали его), в том числе о
матушке, о нас, молился о себе, просил, чтобы бог простил ему его тяжкие грехи, твердил: «Боже, прости врагам
моим!» — кряхтя поднимался и, повторяя еще и еще те же слова, припадал к земле и опять поднимался, несмотря на тяжесть вериг, которые издавали сухой резкий звук, ударяясь о землю.
Шестнадцатого апреля, почти шесть месяцев после описанного мною дня, отец вошел к нам на верх, во время классов, и объявил, что нынче в ночь мы едем с ним в деревню. Что-то защемило у меня в сердце при этом известии, и мысль
моя тотчас же обратилась к
матушке.
«Довольно! — произнес он решительно и торжественно, — прочь миражи, прочь напускные страхи, прочь привидения!.. Есть жизнь! Разве я сейчас не жил? Не умерла еще
моя жизнь вместе с старою старухой! Царство ей небесное и — довольно,
матушка, пора на покой! Царство рассудка и света теперь и… и воли, и силы… и посмотрим теперь! Померяемся теперь! — прибавил он заносчиво, как бы обращаясь к какой-то темной силе и вызывая ее. — А ведь я уже соглашался жить на аршине пространства!
Феклуша. Это,
матушка, враг-то из ненависти на нас, что жизнь такую праведную ведем. А я, милая девушка, не вздорная, за мной этого греха нет. Один грех за мной есть точно; я сама знаю, что есть. Сладко поесть люблю. Ну, так что ж! По немощи
моей Господь посылает.
Матушка, голубушка, солнышко
мое,
Пожалей, родимая, дитятко твое.
Отец
мой потупил голову: всякое слово, напоминающее мнимое преступление сына, было ему тягостно и казалось колким упреком. «Поезжай,
матушка! — сказал он ей со вздохом. — Мы твоему счастию помехи сделать не хотим. Дай бог тебе в женихи доброго человека, не ошельмованного изменника». Он встал и вышел из комнаты.
Марья Ивановна, оставшись наедине с
матушкою, отчасти объяснила ей свои предположения.
Матушка со слезами обняла ее и молила бога о благополучном конце замышленного дела. Марью Ивановну снарядили, и через несколько дней она отправилась в дорогу с верной Палашей и с верным Савельичем, который, насильственно разлученный со мною, утешался по крайней мере мыслию, что служит нареченной
моей невесте.
«Слышь ты, Василиса Егоровна, — сказал он ей покашливая. — Отец Герасим получил, говорят, из города…» — «Полно врать, Иван Кузмич, — перервала комендантша, — ты, знать, хочешь собрать совещание да без меня потолковать об Емельяне Пугачеве; да лих, [Да лих (устар.) — да нет уж.] не проведешь!» Иван Кузмич вытаращил глаза. «Ну,
матушка, — сказал он, — коли ты уже все знаешь, так, пожалуй, оставайся; мы потолкуем и при тебе». — «То-то, батька
мой, — отвечала она, — не тебе бы хитрить; посылай-ка за офицерами».
Они нас благословят; мы обвенчаемся… а там, со временем, я уверен, мы умолим отца
моего;
матушка будет за нас; он меня простит…» — «Нет, Петр Андреич, — отвечала Маша, — я не выйду за тебя без благословения твоих родителей.
Марья Ивановна принята была
моими родителями с тем искренним радушием, которое отличало людей старого века. Они видели благодать божию в том, что имели случай приютить и обласкать бедную сироту. Вскоре они к ней искренно привязались, потому что нельзя было ее узнать и не полюбить.
Моя любовь уже не казалась батюшке пустою блажью; а
матушка только того и желала, чтоб ее Петруша женился на милой капитанской дочке.
Матушка отыскала
мой паспорт, хранившийся в ее шкатулке вместе с сорочкою, в которой меня крестили, и вручила его батюшке дрожащею рукою. Батюшка прочел его со вниманием, положил перед собою на стол и начал свое письмо.
Матушка в слезах наказывала мне беречь
мое здоровье, а Савельичу смотреть за дитятей.
Мысль о скорой разлуке со мною так поразила
матушку, что она уронила ложку в кастрюльку и слезы потекли по ее лицу. Напротив того, трудно описать
мое восхищение. Мысль о службе сливалась во мне с мыслями о свободе, об удовольствиях петербургской жизни. Я воображал себя офицером гвардии, что, по мнению
моему, было верхом благополучия человеческого.
— Батюшка ты, светик! — приговаривала она, утирая концом головного платка глаза. — Сиротка бедный! нет у тебя родимой
матушки, некому благословить-то тебя… Дай хоть я перекрещу тебя, красавец
мой!..
Опять же он — и подлец: сядет супротив кабака на камушек и пошел причитать: „
Матушка моя родимая, и зачем же ты меня, такого горького пьяницу, на свет произвела?
Лицо в размерах
матушки игуменьи Митрофании — разумеется, не предрекая ничего уголовного, что было бы уже несправедливым с
моей стороны.
— Но теперь довольно, — обратился он к
матушке, которая так вся и сияла (когда он обратился ко мне, она вся вздрогнула), — по крайней мере хоть первое время чтоб я не видал рукоделий, для меня прошу. Ты, Аркадий, как юноша нашего времени, наверно, немножко социалист; ну, так поверишь ли, друг
мой, что наиболее любящих праздность — это из трудящегося вечно народа!
— Он просил меня пожертвовать своей судьбой его счастию, а впрочем, не просил по-настоящему: это все довольно молчаливо обделалось, я только в глазах его все прочитала. Ах, Боже
мой, да чего же больше: ведь ездил же он в Кенигсберг, к вашей
матушке, проситься у ней жениться на падчерице madame Ахмаковой? Ведь это очень сходно с тем, что он избрал меня вчера своим уполномоченным и конфидентом.
— Ну, вот таким манером, братец ты
мой, узналось дело. Взяла
матушка лепешку эту самую, «иду, — говорит, — к уряднику». Батюшка у меня старик правильный. «Погоди, — говорит, — старуха, бабенка — робенок вовсе, сама не знала, что делала, пожалеть надо. Она, може, опамятуется». Куды тебе, не приняла слов никаких. «Пока мы ее держать будем, она, — говорит, — нас, как тараканов, изведет». Убралась, братец ты
мой, к уряднику. Тот сейчас взбулгачился к нам… Сейчас понятых.
— И в мыслях, барин, не было. А он, злодей
мой, должно, сам поджег. Сказывали, он только застраховал. А на нас с матерью сказали, что мы были, стращали его. Оно точно, я в тот раз обругал его, не стерпело сердце. А поджигать не поджигал. И не был там, как пожар начался. А это он нарочно подогнал к тому дню, что с
матушкой были. Сам зажег для страховки, а на нас сказал.
Матушка, слушая, качала головой: «Дорогой ты
мой, от болезни ты так говоришь».
«
Матушка, кровинушка ты
моя, воистину всякий пред всеми за всех виноват, не знают только этого люди, а если б узнали — сейчас был бы рай!» «Господи, да неужто же и это неправда, — плачу я и думаю, — воистину я за всех, может быть, всех виновнее, да и хуже всех на свете людей!» И представилась мне вдруг вся правда, во всем просвещении своем: что я иду делать?
А было нас всего у
матушки двое: я, Зиновий, и старший брат
мой, Маркел.
«
Матушка, радость
моя, я ведь от веселья, а не от горя это плачу; мне ведь самому хочется пред ними виноватым быть, растолковать только тебе не могу, ибо не знаю, как их и любить.
Матушка долго колебалась: как это с последним сыном расстаться, но, однако, решилась, хотя и не без многих слез, думая счастию
моему способствовать.
Там убийцы, разбойники, а ты чего такого успел нагрешить, что себя больше всех обвиняешь?» — «
Матушка, кровинушка ты
моя, говорит (стал он такие любезные слова тогда говорить, неожиданные), кровинушка ты
моя милая, радостная, знай, что воистину всякий пред всеми за всех и за все виноват.
Вошедший на минутку Ермолай начал меня уверять, что «этот дурак (вишь, полюбилось слово! — заметил вполголоса Филофей), этот дурак совсем счету деньгам не знает», — и кстати напомнил мне, как лет двадцать тому назад постоялый двор, устроенный
моей матушкой на бойком месте, на перекрестке двух больших дорог, пришел в совершенный упадок оттого, что старый дворовый, которого посадили туда хозяйничать, действительно не знал счета деньгам, а ценил их по количеству — то есть отдавал, например, серебряный четвертак за шесть медных пятаков, причем, однако, сильно ругался.
— «Да на что она вам?» — «Понравилась,
матушка; войдите в
мое положенье…
Воспитанием
моим занималась
матушка со всем стремительным рвением степной помещицы: занималась она им с самого великолепного дня
моего рождения до тех пор, пока мне стукнуло шестнадцать лет…
«Возьми меня, говорю,
матушка, голубушка, возьми!» И смерть
моя обернулась ко мне, стала мне выговаривать…
Отец
мой кричит: «
Матушка, Марья Васильевна, заступитесь, пощадите хоть вы!» А она только знай приподнимается да поглядывает.
Почудилось мне, будто я в самой этой плетушке лежу и приходят ко мне
мои покойные родители — батюшка да
матушка — и кланяются мне низко, а сами ничего не говорят.
— Ну, теперь пойдемте в гостиную, — ласково проговорил Радилов, — я вас познакомлю с
моей матушкой.
Сколько я мог понять из почтительных недомолвок Якова, отец
мой сошелся с нею несколько лет спустя после смерти
матушки.
Мой камердинер, растерянный, плакал и говорил: «Прощай,
моя матушка, не увижусь я с тобой больше».
По зимам семейство наше начало ездить в Москву за год до
моего поступления в заведение. Вышла из института старшая сестра, Надежда, и надо было приискивать ей жениха. Странные приемы, которые употреблялись с этой целью, наше житье в Москве и тамошние родные (со стороны
матушки) — все это составит содержание последующих глав.
Но в самый разгар
моих литературных упражнений
матушка вскочила как ужаленная. Я взглянул инстинктивно на стену и тоже обомлел: мне показалось, что она шевелится, как живая. Тараканы и клопы повылезли из щелей и, торопясь и перегоняя друг друга, спускались по направлению к полу. Некоторые взбирались на потолок и сыпались оттуда градом на стол, на лавки, на пол…
Она была новоторжская мещанка и добровольно закрепостилась. Живописец Павел (
мой первый учитель грамоте), скитаясь по оброку, между прочим, работал в Торжке, где и заприметил Маврушку. Они полюбили друг друга, и
матушка, почти никогда не допускавшая браков между дворовыми, на этот раз охотно дала разрешение, потому что Павел приводил в дом лишнюю рабу.
—
Матушка ты
моя! заступница! — не кричит, а как-то безобразно мычит он, рухнувшись на колени, — смилуйся ты над солдатом! Ведь я… ведь мне… ах, Господи! да что ж это будет!
Матушка! да ты посмотри! ты на спину-то
мою посмотри! вот они, скулы-то
мои… Ах ты, Господи милосливый!
— Иди, иди, дочурка! — ободряет ее
матушка, — здесь все добрые люди сидят, не съедят! Федор Платоныч! дочка
моя! Прошу любить да жаловать!