Приютки
1907
Глава шестая
Большая, узкая, длинная, похожая на светлый коридор комната, находившаяся в нижнем этаже коричневого здания, выходила своими окнами в сад. Деревья, еще не обездоленные безжалостной рукой осени, стояли в их осеннем желтом и красном уборе, за окнами комнаты. Серое небо глядело в столовую.
— После обеда в сад пойдем! — успела шепнуть маленькая Чуркова Дуне, когда они входили сюда.
За длинными столами воспитанницы разместились по отделениям. На каждое отделение приходилось по четыре стола. Прежде нежели сесть за столы, все они хором пропели предобеденную молитву.
Дежурные по кухне приютки разнесли миски с горячей похлебкой. В похлебке плавали маленькие кусочки мяса, и Дуня, только разве по большим праздникам лакомившаяся мясными щами у себя в деревне, с жадностью набросилась на еду.
Впрочем, и ее товарки от нее не отставали. Девочек поднимали рано, в половине седьмого утра. В семь часов им давали по кружке горячего чая и по куску ситника. Немудрено поэтому, что к обеденному времени все они чувствовали волчий аппетит.
После первого горячего блюда следовало второе. Жирно сдобренная маслом гречневая каша.
В то время как стрижки, подростки и средние накидываюсь на кашу, старшие воспитанницы почти не притрагивались к ней.
— В чем дело? В чем дело? — суетился, волнуясь, толстенький, маленький человечек эконом Павел Семенович Жилинский, перебегая от стола к столу.
— А в том дело, что масло несвежее в каше! — резко ответила одна из более храбрых воспитанниц Таня Шингарева, взглянув в лицо эконома злыми, недовольными глазами.
— Воображение-с! Все одно воображение-с. Видно, голодать не приходилось! — зашипел на нее маленький человечек, кубарем откатываясь к соседнему столу.
— Принцессы какие! Королевны, скажите пожалуйста! Масло им, видите ли, несвежее! Ха, ха!.. — ворчал он, шариком катаясь по столовой. — Небось забыли, что в подвалах-то в детстве не евши днями высиживали. Привередницы! Барышни! Сделай милость! — все больше и больше хорохорился толстяк.
— Вы это о чем? — неожиданно, как бы из-под земли выросшая перед толстеньким человечком, произнесла Павла Артемьевна, появляясь в столовой.
Жилинский так и вскинулся.
— Матушка моя, — завопил он, — что ж это такое, на ваших барышень не угодишь. Вчера была, видите ли, картошка плохая, нынче масло… Не рябчиками же их кормить прикажете! Ах ты, господи!
— Это еще что за новости! Кому масло показалось плохо? Кто бунтует? — так и закипела в свою очередь Павла Артемьевна, в одну минуту очутившись у крайнего стола старшего отделения, где сидела недовольная Таня.
— Татьяна Шингарева? Ты? Опять ты? Вставай и за черный стол марш! — прокричала она над ухом испуганной девочки.
Отдаленный ропот пронесся по рядам старших.
— Не имеете права! Никакого права… У нас своя надзирательница есть. Пусть она и наказывает… Антонина Николаевна пускай разберет, — слышались глухие, сдержанные голоса старших.
— Ага! Бунтовать? Роптать?.. Что? Кто недоволен? Пусть выходит. К Екатерине Ивановне марш. Здесь шутки плохи! Сейчас за начальницей схожу и конец! — надрывалась и шумела Павла Артемьевна, сделавшаяся мгновенно красной, как рак. Ее птичьи глаза прыгали и сверкали. Губы брызгали слюной. Стремительно кинулась она из столовой и в дверях столкнулась с высокой, тоненькой девушкой лет двадцати шести.
Антонина Николаевна Куликова еще сама недавно только окончила педагогические курсы и поступила сюда прямо в старшее отделение приюта. С воспитанницами она обращалась скорее как с подругами, нежели с подчиненными, и, будучи немногим лишь старше их, со всею чуткостью и нежностью молодости блюла интересы приюток.
— В чем дело? — спокойно обратилась она к взволнованной донельзя надзирательнице среднего отделения.
— Полюбуйтесь на ваших сокровищ, милейшая! Хваленая ваша Танечка Шингарева рябчиков пожелала вместо каши с маслом. Вот и бунтуют другим на соблазн! — снова зашипела Павла Артемьевна.
— Сладить невозможно-с на барышень, помилуйте-с, не угодить! — вторил ей эконом.
— Масло несвежее? — спокойным тоном, подойдя к столу, за которым сидела Таня, спросила Антонина Николаевна. И, взяв тарелку с кашей у первой попавшейся воспитанницы, попробовала кушанье.
На миг ее некрасивое, умное лицо с маленькими зоркими глазами отразило гримасу отвращения.
— Каша действительно подправлена испорченным, горьким маслом. Дети совершенно правы, — проговорила она тем же спокойным тоном, — надо попросить Екатерину Ивановну дать им к чаю бутерброды с колбасою, а то они голодные останутся нынче.
— Совершенно верно! — подхватила незаметно подошедшая «тетя Леля», как называли маленькие приютки, а за ними и все остальные свою горбатенькую надзирательницу.
Жилинский побагровел. Павла Артемьевна зашлась от злости и, ни слова не говоря, помчалась к своему среднему отделению, где состояла в качестве надзирательницы, сочетая эту должность с должностью заведующей рукодельным классом.
Горбатенькая тетя Леля обняла Антонину Николаевну и, что-то оживленно рассказывая ей, увлекла ее в угол столовой. Горбатенькая надзирательница очень любила свою молодую сослуживицу, и они постоянно были вместе, к крайней досаде Павлы Артемьевны, которая терпеть не могла ни той, ни другой.
Точно в каком-то полусне прошел весь остальной день для Дуни. После обеда воспитанницы снова пропели хором молитву и, наскоро встав в пары, вышли из столовой в «одевальную», небольшую комнату, примыкающую к передней, где висели их косынки и пальто. Тут же стояли и неуклюжие кожаные сапоги для гулянья.
Тетя Леля поманила к себе Дуню и помогла ей надеть чье-то чужое пальто.
— Это одной больной воспитанницы, завтра подберем тебе другое по росту, — проговорила она, ласково глядя на девочку.
Большой по-осеннему убранный сад напомнил, хотя и очень отдаленно, любимый лес Дуне. Она пробралась подальше, за густо разросшиеся кусты сирени, теперь уже наполовину пожелтевшие и осыпавшиеся, и, присев на срубленный пень дерева, глубоко задумалась…
Нестерпимо потянуло ее назад, в деревню… Коричневый дом с его садом казались бедной девочке каким-то заколдованным местом, чужим и печальным, откуда нет и не будет возврата ей, Дуне. Мучительно забилось сердечко… Повлекло на волю… В бедную родную избенку, на кладбище к дорогим могилкам, в знакомый милый лес, к коту Игнатке, в ее уютный уголок, на теплую лежанку… Дуня и не заметила, как слезинки одна за другою скатывались по ее захолодевшему личику, как губы помимо воли девочки шептали что-то…
Вдруг неподалеку от себя она услышала заглушенный шепот, тихий смех и взволнованный говор трех-четырех голосов. Девочка чутко насторожилась. Голоса не умолкали. Кто-то восхищался, захлебываясь от удовольствия, кто-то шептал звонким восторженным детским шепотком:
— Какие они красивенькие! Гляньте-ка-с, девоньки! Вон этот мой, с черными крапинками… У ты мой хо-ло-сый!
— А мой энтот вот! Душенька!
— Матушки мои!.. Ротик разинул! Ах, ты прелестненький!
— А черненький-то, черненький! У-у, красоточки!
— Девоньки! Идет кто-то!
— Старшие никак!
— А вдруг Пашка?
— Помилуй бог! Спуску не даст!
— Тише ты, Канарейкина… Молчи!
Любопытство разобрало Дуню. Она тихонько приподнялась с пня, раздвинула кусты и просунула сквозь них голову.
— Ах! — вырвалось из груди нескольких девочек, окружавших большой, боком опрокинутый на траве ящик.
Девочек было пятеро. Все они были приблизительно Дуниных лет или чуть постарше. Их лица, обращенные к Дуне, выражали самый неподдельный испуг при виде появившейся новенькой.
Потом две из них, повыше ростом, встали перед ящиком, заслоняя его от Дуни.
Взглянув на одну из девочек, Дуня сразу признала в чей темноглазую миловидную Дорушку, помогавшую ей в рабочей.
Но и Дорушка смотрела на нее теперь неуверенно, подозрительно и с самым откровенным испугом. Дуня смутилась. Краска залила ее щеки. Она уже раскаялась в душе, что заглянула сюда. Хотела нырнуть за кусты обратно, но тут чья-то быстрая рука схватила ее за руку.
Дуня взглянула на костлявую девочку повыше и узнала в ней одну из тех, что смеялась над нею нынче.
— Слушай, новенькая, — заговорила костлявая, — ты нас нечаянно накрыла, так уж и не выдавай. Никому не проговори, что здесь видала, а не то мы тебя… знаешь как! — Девочка подняла кулачок и внушительно потрясла им перед лицом Дуни.
— Она не скажет, что ты! — вмешалась Дорушка, и ее карие глазки обласкали Дуню.
— А ты побожись. Побожись, что никому не скажешь. Мы за то дружиться с тобою будем.
— Не надо, чтоб божилась. Грешно это, Васса! — проговорила некрасивая смуглая девочка с лицом недетски серьезным и печальным.
— Ну уж ты, Соня, тоже выдумаешь, — рассердилась костлявая Васса. — А как выдаст?
— Я не выдам, — поняв, наконец, что от нее требовалось, проговорила Дуня. — Вот те Христос, не выдам! — И истово перекрестилась, глядя на серые осенние небеса.
— Ну, так гляди же. Рука отсохнет, ежели… — тут Васса снова погрозила Дуне своим костлявым пальцем. Потом две девочки отошли от ящика, и Дуня увидела лежавших там в сене крошечных слепых котяток.
Они были еще так малы, что даже не мяукали и казались спящими с их малюсенькими носишками, уткнувшимися в солому.
Дуня даже руками всплеснула от неожиданности и, опустившись на колени, умильно, почти с благоговением смотрела на забавных маленьких животных.
А на нее в свою очередь смотрели пять девочек, жадно ловя в лице новенькой получившиеся впечатления. Потом костлявая Васса с птичьим лицом и длинным носом проговорила:
— Это Маруськины дети. Маруська — наша, и дети наши. Мы их нашли вчера в чулане, сюда перенесли, сена в сторожке утащили. Надо бы ваты, да ваты нет. Не приведи господь, ежели Пашка узнает. Мы и от тети Лели скрыли. Не дай бог, найдет их кто, деток наших, в помойку выкинут, да и нам несдобровать. Вот только мы пятеро и знаем: я — Васса Сидорова, Соня Кузьменко, Дорушка Иванова, Люба Орешкина да Канарейкина Паша. А теперь и ты будешь знать. Побожись еще раз, что не скажешь.
Дуня опять побожилась и еще раз перекрестилась широким деревенским крестом.
— Ну, смотри же!
— Классы скоро начнутся, идтить надо! — проговорила хорошенькая, похожая на восковую куклу Люба Орешкина.
— И то, девоньки! Не хватились бы! — согласилась Дорушка.
— Доктор, доктор приехал! На осмотр, девицы! — прозвенели точно серебряные колокольчики по всему саду свежие молодые голоса.
Вмиг птичье лицо Вассы с длинным носом приняло лукавое выражение.
— Ну, девонька, — обратилась она, гримасничая, к Дуне, — и будет же тебе нынче баня!
— Б-а-ня! — испуганно протянула та.
— Ха-ха-ха! — захохотала Васса. — Спервоначалу доктор Миколай Миколаич тебе палец разрежет, чтобы кровь посмотреть, а окромя того…
— Кровь? — испуганно роняла Дуня.
— А потом оспу привьет! — с торжеством закончила Сидорова.
Дуня дрожала. Глаза ее забегали, как у испуганного зверька.
— Полно пугать, Васса! — вмешалась Дорушка. — Стыдно тебе! Ты всех нас старше, да глупее.
— От глупой слышу, — огрызнулась Васса.
Дорушка пожала плечиками.
— Не бойся, новенькая, — ласково обратилась она к Дуне. — Никто тебе пальца резать не будет. А что оспу, может быть, привьют, так это пустое. Ничуть не больно. Всем прививали. И мне, и Любе, и Орешкиной.
— Мне было больно, — повысила голосок девочка с кукольным лицом.
Дорушка презрительно на нее сощурилась.
— Ну, ты известная неженка. Баронессина любимка. Что и говорить!
— А тебя завидки берут? — нехорошо улыбнулась Люба.
— Я одну тетю Лелю люблю… А баронесса… — начала и не кончила Дорушка.
— К доктору, к Николаю Николаевичу! — где-то уже совсем близко зазвучали голоса.
— Бежим, девоньки! Не то набредут еще на котяток наших, — испуганно прошептала Соня Кузьменко, небольшая девятилетняя девочка с недетски серьезным, скуластым и смуглым личиком и крошечными, как мушки, глазами, та самая, что останавливала от божбы Дуню.
— И то, бежим. До завтра, котики, ребятки наши, — звонко прошептала Дорушка и, схватив за руку Дуню, первая выскочила из кустов…