Неточные совпадения
Но радость их вахлацкая
Была непродолжительна.
Со смертию Последыша
Пропала ласка барская:
Опохмелиться не дали
Гвардейцы вахлакам!
А за луга поемные
Наследники с крестьянами
Тягаются доднесь.
Влас за крестьян ходатаем,
Живет в Москве… был в Питере…
А толку что-то нет!
А жизнь была нелегкая.
Лет двадцать строгой каторги,
Лет двадцать поселения.
Я денег прикопил,
По манифесту царскому
Попал опять на родину,
Пристроил эту горенку
И здесь давно
живу.
Покуда были денежки,
Любили деда, холили,
Теперь в глаза плюют!
Эх вы, Аники-воины!
Со стариками, с бабами
Вам только воевать…
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем
со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так
пожить на свете слюбится. Не век тебе, моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же все добрые люди увидят, что мама и что мать родная. (Отходит с Митрофаном.)
— Хочешь, молодка,
со мною в любви
жить? — спросил бригадир.
Нехотя исполняли они необходимые житейские дела, нехотя сходились друг с другом, нехотя
жили со дня на день.
Уже один тот факт, что, несмотря на смертный бой, глуповцы все-таки продолжают
жить, достаточно свидетельствует в пользу их устойчивости и заслуживает серьезного внимания
со стороны историка.
Когда он вошел в маленькую гостиную, где всегда пил чай, и уселся в своем кресле с книгою, а Агафья Михайловна принесла ему чаю и
со своим обычным: «А я сяду, батюшка», села на стул у окна, он почувствовал что, как ни странно это было, он не расстался с своими мечтами и что он без них
жить не может.
И каждое не только не нарушало этого, но было необходимо для того, чтобы совершалось то главное, постоянно проявляющееся на земле чудо, состоящее в том, чтобы возможно было каждому вместе с миллионами разнообразнейших людей, мудрецов и юродивых, детей и стариков —
со всеми, с мужиком, с Львовым, с Кити, с нищими и царями, понимать несомненно одно и то же и слагать ту жизнь души, для которой одной стоит
жить и которую одну мы ценим.
«Пятнадцать минут туда, пятнадцать назад. Он едет уже, он приедет сейчас. — Она вынула часы и посмотрела на них. — Но как он мог уехать, оставив меня в таком положении? Как он может
жить, не примирившись
со мною?» Она подошла к окну и стала смотреть на улицу. По времени он уже мог вернуться. Но расчет мог быть неверен, и она вновь стала вспоминать, когда он уехал, и считать минуты.
— Неприятно! — вскрикнула она. — Ужасно! Сколько бы я ни
жила, я не забуду этого. Она сказала, что позорно сидеть рядом
со мной.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но
со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим
жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Известно, что есть много на свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила
со своего плеча: хватила топором раз — вышел нос, хватила в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на свет, сказавши: «
Живет!» Такой же самый крепкий и на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и в силу такого неповорота редко глядел на того, с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь.
Любочка еще слишком мала; а насчет мальчиков, которые будут
жить у вас, я еще покойнее, чем ежели бы они были
со мною».
Ему вдруг почему-то вспомнилось, как давеча, за час до исполнения замысла над Дунечкой, он рекомендовал Раскольникову поручить ее охранению Разумихина. «В самом деле, я, пожалуй, пуще для своего собственного задора тогда это говорил, как и угадал Раскольников. А шельма, однако ж, этот Раскольников! Много на себе перетащил. Большою шельмой может быть
со временем, когда вздор повыскочит, а теперь слишком уж
жить ему хочется! Насчет этого пункта этот народ — подлецы. Ну да черт с ним, как хочет, мне что».
Рассчитывая, что Авдотья Романовна, в сущности, ведь нищая (ах, извините, я не то хотел… но ведь не все ли равно, если выражается то же понятие?), одним словом,
живет трудами рук своих, что у ней на содержании и мать и вы (ах, черт, опять морщитесь…), я и решился предложить ей все мои деньги (тысяч до тридцати я мог и тогда осуществить) с тем, чтоб она бежала
со мной хоть сюда, в Петербург.
— Я, — продолжал Свидригайлов, колыхаясь от смеха, — и могу вас честью уверить, милейший Родион Романович, что удивительно вы меня заинтересовали. Ведь я сказал, что мы сойдемся, предсказал вам это, — ну, вот и сошлись. И увидите, какой я складной человек. Увидите, что
со мной еще можно
жить…
Кабанов. Что ж мне, разорваться, что ли! Нет, говорят, своего-то ума. И, значит,
живи век чужим. Я вот возьму да последний-то, какой есть, пропью; пусть маменька тогда
со мной, как с дураком, и нянчится.
Катерина. Нет, я знаю, что умру. Ох, девушка, что — то
со мной недоброе делается, чудо какое-то! Никогда
со мной этого не было. Что-то во мне такое необыкновенное. Точно я снова
жить начинаю, или… уж и не знаю.
Бедная старушка очень любила эту книгу, но книга тоже имела несчастие придтись по вкусу племенному теленку, который
жил в одной избе
со скотницею.
— Чтобы вам было проще
со мной, я скажу о себе: подкидыш, воспитывалась в сиротском приюте, потом сдали в монастырскую школу, там выучилась золотошвейному делу, потом была натурщицей, потом [В раннем варианте чернового автографа после: потом — зачеркнуто: три года
жила с одним живописцем, натурщицей была, потом меня отбил у него один писатель, но я через год ушла от него, служила.] продавщицей в кондитерской, там познакомился
со мной Иван.
Несомненно, это был самый умный человек, он никогда ни с кем не соглашался и всех учил, даже Настоящего Старика, который
жил тоже несогласно
со всеми, требуя, чтоб все шли одним путем.
Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя между матерью и Варавкой в невыносимом положении человека, которому двое людей навязчиво показывают, как им тяжело
жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих,
со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику — деду Акиму.
—
Со второй женой в Орле
жил, она орловская была. Там — чахоточных очень много. И — крапивы, все заборы крапивой обросли. Теперь у меня третья; конечно — не венчаны. Уехала в Томск, там у нее…
Жил я не в трактире, а у сестры мачехи, она сдавала комнаты
со столом для гимназистов.
— Философствовал, писал сочинение «История и судьба», — очень сумбурно и мрачно писал. Прошлым летом
жил у него эдакий… куроед, Томилин, питался только цыплятами и овощами. Такое толстое, злое, самовлюбленное животное. Пробовал изнасиловать девчонку, дочь кухарки, — умная девочка, между прочим, и, кажется, дочь этого, Турчанинова. Старик прогнал Томилина
со скандалом. Томилин — тоже философствовал.
— Это — не вышло. У нее, то есть у жены, оказалось множество родственников, дядья — помещики, братья — чиновники, либералы, но и то потому, что сепаратисты, а я представитель угнетающей народности, так они на меня… как шмели, гудят, гудят! Ну и она тоже. В общем она — славная. Первое время даже грустные письма писала мне в Томск. Все-таки я почти три года
жил с ней. Да. Ребят — жалко. У нее — мальчик и девочка, отличнейшие! Мальчугану теперь — пятнадцать, а Юле — уже семнадцать. Они
со мной
жили дружно…
— Какой же ты, сукинов сын, преступник, — яростно шептал он. — Ты же — дурак и… и ты во сне
живешь, ты — добрейший человек, ведь вот ты что! Воображаешь ты, дурья башка! Паяц ты, актеришка и самозванец, а не преступник! Не Р-рокамболь, врешь! Тебе, сукинов сын, до Рокамболя, как петуху до орла. И виновен ты в присвоении чужого звания, а не в краже
со взломом, дур-рак!
— Выкинула,
со страха; вчера за нею гнались какие-то хулиганы. Смотрю — баррикада! И — другая. Вспомнил, что ты
живешь здесь…
— Какой же я зажиточный, если не могу в срок за квартиру заплатить? Деньги у меня были, но
со второю женой я все
прожил; мы с ней в радости
жили, а в радости ничего не жалко.
Сбивая щелчками ногтя строй окурков
со стола на пол, он стал подробно расспрашивать Клима о том, как
живут в его городе, но скоро заявил, почесывая подбородок сквозь бороду и морщась...
— Ну, милый Клим, — сказал он громко и храбро, хотя губы у него дрожали, а опухшие, красные глаза мигали ослепленно. — Дела заставляют меня уехать надолго. Я буду
жить в Финляндии, в Выборге. Вот как. Митя тоже
со мной. Ну, прощай.
Марина не ответила. Он взглянул на нее, — она сидела, закинув руки за шею; солнце, освещая голову ее, золотило нити волос, розовое ухо, румяную щеку; глаза Марины прикрыты ресницами, губы плотно сжаты. Самгин невольно загляделся на ее лицо, фигуру. И еще раз подумал с недоумением, почти
со злобой: «Чем же все-таки она
живет?»
Жена, кругленькая, розовая и беременная, была неистощимо ласкова
со всеми. Маленьким, но милым голосом она, вместе с сестрой своей, пела украинские песни. Сестра, молчаливая, с длинным носом,
жила прикрыв глаза, как будто боясь увидеть нечто пугающее, она молча, аккуратно разливала чай, угощала закусками, и лишь изредка Клим слышал густой голос ее...
— Знаешь, Климчик, у меня — успех! Успех и успех! — с удивлением и как будто даже
со страхом повторила она. — И все — Алина, дай ей бог счастья, она ставит меня на ноги! Многому она и Лютов научили меня. «Ну, говорит, довольно, Дунька, поезжай в провинцию за хорошими рецензиями». Сама она — не талантливая, но — все понимает, все до последней тютельки, — как одеться и раздеться. Любит талант, за талантливость и с Лютовым
живет.
— Мне вредно лазить по лестницам, у меня ноги болят, — сказал он и поселился у писателя в маленькой комнатке, где
жила сестра жены его. Сестру устроили в чулане. Мать нашла, что
со стороны дяди Якова бестактно
жить не у нее, Варавка согласился...
— Страшно — слушать, а
жить… жить-то не страшно, — ответила она, начиная убирать чайную посуду
со стола.
— Странные характеры наблюдаю я у современной молодежи, — продолжала она, посыпая клубнику сахаром. — Мы
жили проще, веселее. Те из нас, кто шел в революцию, шли
со стихами, а не с цифрами…
— Не люблю я эту народную мудрость. Мне иногда кажется, что мужику отлично знакомы все жалобные писания о нем наших литераторов и что он, надеясь на помощь
со стороны, сам ничего не делает, чтоб
жить лучше.
«Какой… нереальный», — отметил Самгин. — Самовар и бутылку красного вина, пожалуйста! Рядом
со мной
живет кто-нибудь?
— Это — дневная моя нора, а там — спальня, — указала Марина рукой на незаметную, узенькую дверь рядом
со шкафом. — Купеческие мои дела веду в магазине, а здесь
живу барыней. Интеллигентно. — Она лениво усмехнулась и продолжала ровным голосом: — И общественную службу там же, в городе, выполняю, а здесь у меня люди бывают только в Новый год, да на Пасху, ну и на именины мои, конечно.
Белые двери привели в небольшую комнату с окнами на улицу и в сад. Здесь
жила женщина. В углу, в цветах, помещалось на мольберте большое зеркало без рамы, — его сверху обнимал коричневыми лапами деревянный дракон. У стола — три глубоких кресла, за дверью — широкая тахта
со множеством разноцветных подушек, над нею, на стене, — дорогой шелковый ковер, дальше — шкаф, тесно набитый книгами, рядом с ним — хорошая копия с картины Нестерова «У колдуна».
Красавина. А не веришь, так я тебе вот что скажу: хороший-то который жених, ловкий, и без свахи невесту найдет, а хоть и
со свахой, так с него много не возьмешь; ну а твой-то плох: ему без меня этого дела не состряпать; значит, я с него возьму что мне захочется. Знаешь русскую пословицу: «У всякого плута свой расчет»? Без расчету тоже в нынешнем свете
жить нельзя.
Был ему по сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов хотя был ласков
со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и
жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
— Нет, зачем? — заключила она
со вздохом. — Здесь родились, век
жили, здесь и умереть надо.
Ты делал
со мной дела, стало быть, знаешь, что у меня есть некоторый капитал; но ты прежде смерти моей на него не рассчитывай, а я, вероятно, еще
проживу лет двадцать, разве только камень упадет на голову.
Илья Ильич
жил как будто в золотой рамке жизни, в которой, точно в диораме, только менялись обычные фазисы дня и ночи и времен года; других перемен, особенно крупных случайностей, возмущающих
со дна жизни весь осадок, часто горький и мутный, не бывало.
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет
со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И
проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
— А! Э! Вот от кого! — поднялось
со всех сторон. — Да как это он еще
жив по сю пору? Поди ты, еще не умер! Ну, слава Богу! Что он пишет?
— С квартиры гонят; вообразите — надо съезжать: ломки, возни… подумать страшно! Ведь восемь лет
жил на квартире. Сыграл
со мной штуку хозяин: «Съезжайте, говорит, поскорее».
Иногда выражала она желание сама видеть и узнать, что видел и узнал он. И он повторял свою работу: ехал с ней смотреть здание, место, машину, читать старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать, чувствовать, и вдруг однажды, строго поверив себя, узнал, что он начал
жить не один, а вдвоем, и что
живет этой жизнью
со дня приезда Ольги.