Неточные совпадения
Несомненно, это был самый умный человек, он никогда ни с кем не соглашался и всех учил, даже Настоящего Старика, который
жил тоже несогласно
со всеми, требуя, чтоб все шли одним путем.
— Ну, милый Клим, — сказал он громко и храбро, хотя губы у него дрожали, а опухшие, красные глаза мигали ослепленно. — Дела заставляют меня уехать надолго. Я буду
жить в Финляндии, в Выборге. Вот как. Митя тоже
со мной. Ну, прощай.
Жена, кругленькая, розовая и беременная, была неистощимо ласкова
со всеми. Маленьким, но милым голосом она, вместе с сестрой своей, пела украинские песни. Сестра, молчаливая, с длинным носом,
жила прикрыв глаза, как будто боясь увидеть нечто пугающее, она молча, аккуратно разливала чай, угощала закусками, и лишь изредка Клим слышал густой голос ее...
— Мне вредно лазить по лестницам, у меня ноги болят, — сказал он и поселился у писателя в маленькой комнатке, где
жила сестра жены его. Сестру устроили в чулане. Мать нашла, что
со стороны дяди Якова бестактно
жить не у нее, Варавка согласился...
Сбивая щелчками ногтя строй окурков
со стола на пол, он стал подробно расспрашивать Клима о том, как
живут в его городе, но скоро заявил, почесывая подбородок сквозь бороду и морщась...
— Странные характеры наблюдаю я у современной молодежи, — продолжала она, посыпая клубнику сахаром. — Мы
жили проще, веселее. Те из нас, кто шел в революцию, шли
со стихами, а не с цифрами…
Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя между матерью и Варавкой в невыносимом положении человека, которому двое людей навязчиво показывают, как им тяжело
жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих,
со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику — деду Акиму.
—
Со второй женой в Орле
жил, она орловская была. Там — чахоточных очень много. И — крапивы, все заборы крапивой обросли. Теперь у меня третья; конечно — не венчаны. Уехала в Томск, там у нее…
— Какой же я зажиточный, если не могу в срок за квартиру заплатить? Деньги у меня были, но
со второю женой я все
прожил; мы с ней в радости
жили, а в радости ничего не жалко.
— Какой же ты, сукинов сын, преступник, — яростно шептал он. — Ты же — дурак и… и ты во сне
живешь, ты — добрейший человек, ведь вот ты что! Воображаешь ты, дурья башка! Паяц ты, актеришка и самозванец, а не преступник! Не Р-рокамболь, врешь! Тебе, сукинов сын, до Рокамболя, как петуху до орла. И виновен ты в присвоении чужого звания, а не в краже
со взломом, дур-рак!
— Не люблю я эту народную мудрость. Мне иногда кажется, что мужику отлично знакомы все жалобные писания о нем наших литераторов и что он, надеясь на помощь
со стороны, сам ничего не делает, чтоб
жить лучше.
— Выкинула,
со страха; вчера за нею гнались какие-то хулиганы. Смотрю — баррикада! И — другая. Вспомнил, что ты
живешь здесь…
— Знаешь, Климчик, у меня — успех! Успех и успех! — с удивлением и как будто даже
со страхом повторила она. — И все — Алина, дай ей бог счастья, она ставит меня на ноги! Многому она и Лютов научили меня. «Ну, говорит, довольно, Дунька, поезжай в провинцию за хорошими рецензиями». Сама она — не талантливая, но — все понимает, все до последней тютельки, — как одеться и раздеться. Любит талант, за талантливость и с Лютовым
живет.
«Какой… нереальный», — отметил Самгин. — Самовар и бутылку красного вина, пожалуйста! Рядом
со мной
живет кто-нибудь?
Белые двери привели в небольшую комнату с окнами на улицу и в сад. Здесь
жила женщина. В углу, в цветах, помещалось на мольберте большое зеркало без рамы, — его сверху обнимал коричневыми лапами деревянный дракон. У стола — три глубоких кресла, за дверью — широкая тахта
со множеством разноцветных подушек, над нею, на стене, — дорогой шелковый ковер, дальше — шкаф, тесно набитый книгами, рядом с ним — хорошая копия с картины Нестерова «У колдуна».
— Это — дневная моя нора, а там — спальня, — указала Марина рукой на незаметную, узенькую дверь рядом
со шкафом. — Купеческие мои дела веду в магазине, а здесь
живу барыней. Интеллигентно. — Она лениво усмехнулась и продолжала ровным голосом: — И общественную службу там же, в городе, выполняю, а здесь у меня люди бывают только в Новый год, да на Пасху, ну и на именины мои, конечно.
— Философствовал, писал сочинение «История и судьба», — очень сумбурно и мрачно писал. Прошлым летом
жил у него эдакий… куроед, Томилин, питался только цыплятами и овощами. Такое толстое, злое, самовлюбленное животное. Пробовал изнасиловать девчонку, дочь кухарки, — умная девочка, между прочим, и, кажется, дочь этого, Турчанинова. Старик прогнал Томилина
со скандалом. Томилин — тоже философствовал.
Марина не ответила. Он взглянул на нее, — она сидела, закинув руки за шею; солнце, освещая голову ее, золотило нити волос, розовое ухо, румяную щеку; глаза Марины прикрыты ресницами, губы плотно сжаты. Самгин невольно загляделся на ее лицо, фигуру. И еще раз подумал с недоумением, почти
со злобой: «Чем же все-таки она
живет?»
Жил я не в трактире, а у сестры мачехи, она сдавала комнаты
со столом для гимназистов.
— Чтобы вам было проще
со мной, я скажу о себе: подкидыш, воспитывалась в сиротском приюте, потом сдали в монастырскую школу, там выучилась золотошвейному делу, потом была натурщицей, потом [В раннем варианте чернового автографа после: потом — зачеркнуто: три года
жила с одним живописцем, натурщицей была, потом меня отбил у него один писатель, но я через год ушла от него, служила.] продавщицей в кондитерской, там познакомился
со мной Иван.
— Страшно — слушать, а
жить… жить-то не страшно, — ответила она, начиная убирать чайную посуду
со стола.
— Это — не вышло. У нее, то есть у жены, оказалось множество родственников, дядья — помещики, братья — чиновники, либералы, но и то потому, что сепаратисты, а я представитель угнетающей народности, так они на меня… как шмели, гудят, гудят! Ну и она тоже. В общем она — славная. Первое время даже грустные письма писала мне в Томск. Все-таки я почти три года
жил с ней. Да. Ребят — жалко. У нее — мальчик и девочка, отличнейшие! Мальчугану теперь — пятнадцать, а Юле — уже семнадцать. Они
со мной
жили дружно…