Неточные совпадения
Он весел был. Чрез две недели
Назначен был счастливый срок.
И тайна брачныя постели
И сладостной любви венок
Его восторгов ожидали.
Гимена хлопоты, печали,
Зевоты хладная чреда
Ему не снились никогда.
Меж тем как мы, враги Гимена,
В домашней
жизни зрим
одинРяд утомительных картин,
Роман во вкусе Лафонтена…
Мой бедный Ленский, сердцем он
Для оной
жизни был рожден.
Так точно думал мой Евгений.
Он в первой юности своей
Был жертвой бурных заблуждений
И необузданных страстей.
Привычкой
жизни избалован,
Одним на время очарован,
Разочарованный другим,
Желаньем медленно томим,
Томим и ветреным успехом,
Внимая в шуме и в тиши
Роптанье вечное души,
Зевоту подавляя смехом:
Вот как убил он восемь лет,
Утратя
жизни лучший цвет.
Когда бы
жизнь домашним кругом
Я ограничить захотел;
Когда б мне быть отцом, супругом
Приятный жребий повелел;
Когда б семейственной картиной
Пленился я хоть миг единой, —
То, верно б, кроме вас
одной,
Невесты не искал иной.
Скажу без блесток мадригальных:
Нашед мой прежний идеал,
Я, верно б, вас
одну избрал
В подруги дней моих печальных,
Всего прекрасного в залог,
И был бы счастлив… сколько мог!
Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь, из раны кровь текла.
Тому назад
одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла
жизнь, кипела кровь;
Теперь, как в доме опустелом,
Всё в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окна мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог весть. Пропал и след.
Но грустно думать, что напрасно
Была нам молодость дана,
Что изменяли ей всечасно,
Что обманула нас она;
Что наши лучшие желанья,
Что наши свежие мечтанья
Истлели быстрой чередой,
Как листья осенью гнилой.
Несносно видеть пред собою
Одних обедов длинный ряд,
Глядеть на
жизнь как на обряд
И вслед за чинною толпою
Идти, не разделяя с ней
Ни общих мнений, ни страстей.
Эту-то науку
жизни сделал он предметом отдельного курса воспитания, в который поступали только
одни самые отличные.
Оба приятеля, рассуждавшие о приятностях дружеской
жизни, остались недвижимы, вперя друг в друга глаза, как те портреты, которые вешались в старину
один против другого по обеим сторонам зеркала.
«Ну что, — думали чиновники, — если он узнает только просто, что в городе их вот-де какие глупые слухи, да за это
одно может вскипятить не на
жизнь, а на самую смерть».
Но в
жизни все меняется быстро и живо: и в
один день, с первым весенним солнцем и разлившимися потоками, отец, взявши сына, выехал с ним на тележке, которую потащила мухортая [Мухортая — лошадь с желтыми подпалинами.] пегая лошадка, известная у лошадиных барышников под именем сорóки; ею правил кучер, маленький горбунок, родоначальник единственной крепостной семьи, принадлежавшей отцу Чичикова, занимавший почти все должности в доме.
Один был отец семейства, по имени Кифа Мокиевич, человек нрава кроткого, проводивший
жизнь халатным образом.
И вся эта куча дерев, крыш, вместе с церковью, опрокинувшись верхушками вниз, отдавалась в реке, где картинно-безобразные старые ивы,
одни стоя у берегов, другие совсем в воде, опустивши туда и ветви и листья, точно как бы рассматривали это изображение, которым не могли налюбоваться во все продолженье своей многолетней
жизни.
Господа чиновники прибегнули еще к
одному средству, не весьма благородному, но которое, однако же, иногда употребляется, то есть стороною, посредством разных лакейских знакомств, расспросить людей Чичикова, не знают ли они каких подробностей насчет прежней
жизни и обстоятельств барина, но услышали тоже не много.
— Вон сколько земли оставил впусте! — говорил, начиная сердиться, Костанжогло. — Хоть бы повестил вперед, так набрели бы охотники. Ну, уж если нечем пахать, так копай под огород. Огородом бы взял. Мужика заставил пробыть четыре года без труда. Безделица! Да ведь этим
одним ты уже его развратил и навеки погубил. Уж он успел привыкнуть к лохмотью и бродяжничеству! Это стало уже
жизнью его. — И, сказавши это, плюнул Костанжогло, и желчное расположение осенило сумрачным облаком его чело…
Где же тот, кто бы на родном языке русской души нашей умел бы нам сказать это всемогущее слово: вперед? кто, зная все силы, и свойства, и всю глубину нашей природы,
одним чародейным мановеньем мог бы устремить на высокую
жизнь русского человека? Какими словами, какой любовью заплатил бы ему благодарный русский человек. Но веки проходят за веками; полмиллиона сидней, увальней и байбаков дремлют непробудно, и редко рождается на Руси муж, умеющий произносить его, это всемогущее слово.
— Мы ведем
жизнь довольно прозаическую, — сказал он, вздохнув, — пьющие утром воду — вялы, как все больные, а пьющие вино повечеру — несносны, как все здоровые. Женские общества есть; только от них небольшое утешение: они играют в вист, одеваются дурно и ужасно говорят по-французски. Нынешний год из Москвы
одна только княгиня Лиговская с дочерью; но я с ними незнаком. Моя солдатская шинель — как печать отвержения. Участие, которое она возбуждает, тяжело, как милостыня.
Она села против меня тихо и безмолвно и устремила на меня глаза свои, и не знаю почему, но этот взор показался мне чудно-нежен; он мне напомнил
один из тех взглядов, которые в старые годы так самовластно играли моею
жизнью.
Очень рад; я люблю врагов, хотя не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Быть всегда настороже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать намерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг
одним толчком опрокинуть все огромное и многотрудное здание из хитростей и замыслов, — вот что я называю
жизнью.
Весело!.. Да, я уже прошел тот период
жизни душевной, когда ищут только счастия, когда сердце чувствует необходимость любить сильно и страстно кого-нибудь, — теперь я только хочу быть любимым, и то очень немногими; даже мне кажется,
одной постоянной привязанности мне было бы довольно: жалкая привычка сердца!..
Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть, больше, нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и
жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось
одно средство: путешествовать.
— Здесь моя
жизнь протечет шумно, незаметно и быстро, под пулями дикарей, и если бы Бог мне каждый год посылал
один светлый женский взгляд,
один, подобный тому…
Страсти не что иное, как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, и глупец тот, кто думает целую
жизнь ими волноваться: многие спокойные реки начинаются шумными водопадами, а ни
одна не скачет и не пенится до самого моря.
Он был среднего роста; стройный, тонкий стан его и широкие плечи доказывали крепкое сложение, способное переносить все трудности кочевой
жизни и перемены климатов, не побежденное ни развратом столичной
жизни, ни бурями душевными; пыльный бархатный сюртучок его, застегнутый только на две нижние пуговицы, позволял разглядеть ослепительно чистое белье, изобличавшее привычки порядочного человека; его запачканные перчатки казались нарочно сшитыми по его маленькой аристократической руке, и когда он снял
одну перчатку, то я был удивлен худобой его бледных пальцев.
— Н… нет, видел,
один только раз в
жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
Они положили ждать и терпеть. Им оставалось еще семь лет; а до тех пор столько нестерпимой муки и столько бесконечного счастия! Но он воскрес, и он знал это, чувствовал вполне всем обновившимся существом своим, а она — она ведь и жила только
одною его
жизнью!
Одна смерть и сто
жизней взамен — да ведь тут арифметика!
— Любовь к будущему спутнику
жизни, к мужу, должна превышать любовь к брату, — произнес он сентенциозно, — а во всяком случае, я не могу стоять на
одной доске…
Здоровому человеку, разумеется, их незачем видеть, потому что здоровый человек есть наиболее земной человек, а стало быть, должен жить
одною здешнею
жизнью, для полноты и для порядка.
От природы была она характера смешливого, веселого и миролюбивого, но от беспрерывных несчастий и неудач она до того яростно стала желать и требовать, чтобы все жили в мире и радости и не смели жить иначе, что самый легкий диссонанс в
жизни, самая малейшая неудача стали приводить ее тотчас же чуть не в исступление, и она в
один миг, после самых ярких надежд и фантазий, начинала клясть судьбу, рвать и метать все, что ни попадало под руку, и колотиться головой об стену.
Тут вспомнил кстати и о — кове мосте, и о Малой Неве, и ему опять как бы стало холодно, как давеча, когда он стоял над водой. «Никогда в
жизнь мою не любил я воды, даже в пейзажах, — подумал он вновь и вдруг опять усмехнулся на
одну странную мысль: ведь вот, кажется, теперь бы должно быть все равно насчет этой эстетики и комфорта, а тут-то именно и разборчив стал, точно зверь, который непременно место себе выбирает… в подобном же случае.
У меня тогда
одна мысль выдумалась, в первый раз в
жизни, которую никто и никогда еще до меня не выдумывал!
За
одну жизнь — тысячи
жизней, спасенных от гниения и разложения.
Я просто убил; для себя убил, для себя
одного; а там стал ли бы я чьим-нибудь благодетелем или всю
жизнь, как паук, ловил бы всех в паутину и из всех живые соки высасывал, мне, в ту минуту, все равно должно было быть!..
Потом, уже достигнув зрелого возраста, прочла она несколько книг содержания романтического, да недавно еще, через посредство господина Лебезятникова,
одну книжку «Физиологию» Льюиса [«Физиология» Льюиса — книга английского философа и физиолога Д. Г. Льюиса «Физиология обыденной
жизни», в которой популярно излагались естественно-научные идеи.] — изволите знать-с? — с большим интересом прочла, и даже нам отрывочно вслух сообщала: вот и все ее просвещение.
Это была девушка… впрочем, она мне даже нравилась… хотя я и не был влюблен…
одним словом, молодость, то есть я хочу сказать, что хозяйка мне делала тогда много кредиту и я вел отчасти такую
жизнь… я очень был легкомыслен…
— Потом поймешь. Разве ты не то же сделала? Ты тоже переступила… смогла переступить. Ты на себя руки наложила, ты загубила
жизнь… свою (это все равно!) Ты могла бы жить духом и разумом, а кончишь на Сенной… Но ты выдержать не можешь и, если останешься
одна, сойдешь с ума, как и я. Ты уж и теперь как помешанная; стало быть, нам вместе идти, по
одной дороге! Пойдем!
Вместо попыток разъяснения его душевного настроения и вообще всей внутренней его
жизни стояли
одни факты, то есть собственные слова его, подробные известия о состоянии его здоровья, чего он пожелал тогда-то при свидании, о чем попросил ее, что поручил ей, и прочее.
И выходит в результате, что всё на
одну только кладку кирпичиков да на расположение коридоров и комнат в фаланстере [Фаланстеры — дворцы-общежития, о которых мечтал в своей утопии Ш. Фурье, французский социалист-утопист.] свели! фаланстера-то и готова, да натура-то у вас для фаланстеры еще не готова,
жизни хочет, жизненного процесса еще не завершила, рано на кладбище!
Прекрасный образ Дуни, когда та откланялась ей с таким вниманием и уважением во время их первого свидания у Раскольникова, с тех пор навеки остался в душе ее как
одно из самых прекрасных и недосягаемых видений в ее
жизни.
Каждый
один от другого зависит на всю свою
жизнь!
Ушли все на минуту, мы с нею как есть
одни остались, вдруг бросается мне на шею (сама в первый раз), обнимает меня обеими ручонками, целует и клянется, что она будет мне послушною, верною и доброю женой, что она сделает меня счастливым, что она употребит всю
жизнь, всякую минуту своей
жизни, всем, всем пожертвует, а за все это желает иметь от меня только
одно мое уважение и более мне, говорит, «ничего, ничего не надо, никаких подарков!» Согласитесь сами, что выслушать подобное признание наедине от такого шестнадцатилетнего ангельчика с краскою девичьего стыда и со слезинками энтузиазма в глазах, — согласитесь сами, оно довольно заманчиво.
Он с упоением помышлял, в глубочайшем секрете, о девице благонравной и бедной (непременно бедной), очень молоденькой, очень хорошенькой, благородной и образованной, очень запуганной, чрезвычайно много испытавшей несчастий и вполне перед ним приникшей, такой, которая бы всю
жизнь считала его спасением своим, благоговела перед ним, подчинялась, удивлялась ему, и только ему
одному.
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как
один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю
жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать!
Тяжело за двести рублей всю
жизнь в гувернантках по губерниям шляться, но я все-таки знаю, что сестра моя скорее в негры пойдет к плантатору или в латыши к остзейскому немцу, чем оподлит дух свой и нравственное чувство свое связью с человеком, которого не уважает и с которым ей нечего делать, — навеки, из
одной своей личной выгоды!
Если б возможно было уйти куда-нибудь в эту минуту и остаться совсем
одному, хотя бы на всю
жизнь, то он почел бы себя счастливым.
Он сходил тихо, не торопясь, весь в лихорадке, и, не сознавая того, полный
одного, нового, необъятного ощущения вдруг прихлынувшей полной и могучей
жизни.
Они хотели было говорить, но не могли. Слезы стояли в их глазах. Они оба были бледны и худы; но в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в новую
жизнь. Их воскресила любовь, сердце
одного заключало бесконечные источники
жизни для сердца другого.
Они, проехавши, оглянулись назад; хутор их как будто ушел в землю; только видны были над землей две трубы скромного их домика да вершины дерев, по сучьям которых они лазили, как белки;
один только дальний луг еще стлался перед ними, — тот луг, по которому они могли припомнить всю историю своей
жизни, от лет, когда катались по росистой траве его, до лет, когда поджидали в нем чернобровую козачку, боязливо перелетавшую через него с помощию своих свежих, быстрых ног.
Но старый Тарас готовил другую им деятельность. Ему не по душе была такая праздная
жизнь — настоящего дела хотел он. Он все придумывал, как бы поднять Сечь на отважное предприятие, где бы можно было разгуляться как следует рыцарю. Наконец в
один день пришел к кошевому и сказал ему прямо...
Но не слышал никто из них, какие «наши» вошли в город, что привезли с собою и каких связали запорожцев. Полный не на земле вкушаемых чувств, Андрий поцеловал в сии благовонные уста, прильнувшие к щеке его, и небезответны были благовонные уста. Они отозвались тем же, и в сем обоюднослиянном поцелуе ощутилось то, что
один только раз в
жизни дается чувствовать человеку.
Таким образом кончилось шумное избрание, которому, неизвестно, были ли так рады другие, как рад был Бульба: этим он отомстил прежнему кошевому; к тому же и Кирдяга был старый его товарищ и бывал с ним в
одних и тех же сухопутных и морских походах, деля суровости и труды боевой
жизни.