Неточные совпадения
Бобчинский. Сначала вы сказали, а потом и я сказал. «Э! — сказали мы с Петром Ивановичем. — А с какой стати сидеть ему здесь,
когда дорога ему лежит в Саратовскую губернию?» Да-с. А вот он-то и
есть этот чиновник.
Городничий. Да, и тоже над каждой кроватью надписать по-латыни или на другом каком языке… это уж по вашей части, Христиан Иванович, — всякую болезнь:
когда кто заболел, которого дня и числа… Нехорошо, что у вас больные такой крепкий табак курят, что всегда расчихаешься,
когда войдешь. Да и лучше, если б их
было меньше: тотчас отнесут к дурному смотрению или к неискусству врача.
Анна Андреевна. Ну что ты? к чему? зачем? Что за ветреность такая! Вдруг вбежала, как угорелая кошка. Ну что ты нашла такого удивительного? Ну что тебе вздумалось? Право, как дитя какое-нибудь трехлетнее. Не похоже, не похоже, совершенно не похоже на то, чтобы ей
было восемнадцать лет. Я не знаю,
когда ты
будешь благоразумнее,
когда ты
будешь вести себя, как прилично благовоспитанной девице;
когда ты
будешь знать, что такое хорошие правила и солидность в поступках.
Городничий. Жаловаться? А кто тебе помог сплутовать,
когда ты строил мост и написал дерева на двадцать тысяч, тогда как его и на сто рублей не
было? Я помог тебе, козлиная борода! Ты позабыл это? Я, показавши это на тебя, мог бы тебя также спровадить в Сибирь. Что скажешь? а?
Аммос Федорович (в сторону).Вот выкинет штуку,
когда в самом деле сделается генералом! Вот уж кому пристало генеральство, как корове седло! Ну, брат, нет, до этого еще далека песня. Тут и почище тебя
есть, а до сих пор еще не генералы.
Купцы. Ей-богу! такого никто не запомнит городничего. Так все и припрятываешь в лавке,
когда его завидишь. То
есть, не то уж говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой, что лет уже по семи лежит в бочке, что у меня сиделец не
будет есть, а он целую горсть туда запустит. Именины его бывают на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь, ни в чем не нуждается; нет, ему еще подавай: говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь.
— Во времена досюльные
Мы
были тоже барские,
Да только ни помещиков,
Ни немцев-управителей
Не знали мы тогда.
Не правили мы барщины,
Оброков не платили мы,
А так,
когда рассудится,
В три года раз пошлем.
— Скажи! —
«Идите по лесу,
Против столба тридцатого
Прямехонько версту:
Придете на поляночку,
Стоят на той поляночке
Две старые сосны,
Под этими под соснами
Закопана коробочка.
Добудьте вы ее, —
Коробка та волшебная:
В ней скатерть самобраная,
Когда ни пожелаете,
Накормит,
напоит!
Тихонько только молвите:
«Эй! скатерть самобраная!
Попотчуй мужиков!»
По вашему хотению,
По моему велению,
Все явится тотчас.
Теперь — пустите птенчика...
Садятся два крестьянина,
Ногами упираются,
И жилятся, и тужатся,
Кряхтят — на скалке тянутся,
Суставчики трещат!
На скалке не понравилось:
«Давай теперь попробуем
Тянуться бородой!»
Когда порядком бороды
Друг дружке поубавили,
Вцепились за скулы!
Пыхтят, краснеют, корчатся,
Мычат, визжат, а тянутся!
«Да
будет вам, проклятые!
Не разольешь водой...
В минуты,
когда мысль их обращается на их состояние, какому аду должно
быть в душах и мужа и жены!
Дворянин, например, считал бы за первое бесчестие не делать ничего,
когда есть ему столько дела:
есть люди, которым помогать;
есть отечество, которому служить.
Стародум. И надобно, чтоб разум его
был не прямой разум,
когда он полагает свое счастье не в том, в чем надобно.
Тем не менее вопрос «охранительных людей» все-таки не прошел даром.
Когда толпа окончательно двинулась по указанию Пахомыча, то несколько человек отделились и отправились прямо на бригадирский двор. Произошел раскол. Явились так называемые «отпадшие», то
есть такие прозорливцы, которых задача состояла в том, чтобы оградить свои спины от потрясений, ожидающихся в будущем. «Отпадшие» пришли на бригадирский двор, но сказать ничего не сказали, а только потоптались на месте, чтобы засвидетельствовать.
Мельком, словно во сне, припоминались некоторым старикам примеры из истории, а в особенности из эпохи,
когда градоначальствовал Бородавкин, который навел в город оловянных солдатиков и однажды, в минуту безумной отваги, скомандовал им:"Ломай!"Но ведь тогда все-таки
была война, а теперь… без всякого повода… среди глубокого земского мира…
Но бумага не приходила, а бригадир плел да плел свою сеть и доплел до того, что помаленьку опутал ею весь город. Нет ничего опаснее, как корни и нити,
когда примутся за них вплотную. С помощью двух инвалидов бригадир перепутал и перетаскал на съезжую почти весь город, так что не
было дома, который не считал бы одного или двух злоумышленников.
И в пример приводит какого-то ближнего помещика, который,
будучи разбит параличом, десять лет лежал недвижим в кресле, но и за всем тем радостно мычал,
когда ему приносили оброк…
Наконец он не выдержал. В одну темную ночь,
когда не только будочники, но и собаки спали, он вышел, крадучись, на улицу и во множестве разбросал листочки, на которых
был написан первый, сочиненный им для Глупова, закон. И хотя он понимал, что этот путь распубликования законов весьма предосудителен, но долго сдерживаемая страсть к законодательству так громко вопияла об удовлетворении, что перед голосом ее умолкли даже доводы благоразумия.
Велико
было всеобщее изумление,
когда вдруг, посреди чистого поля, аманаты [Амана́ты (арабск.) — заложники.] крикнули: здеся!
Ионы Козыря не
было в Глупове,
когда отца его постигла страшная катастрофа.
И действительно,
когда последовало его административное исчезновение,
были найдены в подвале какие-то нагие и совершенно дикие существа, которые кусались, визжали, впивались друг в друга когтями и огрызались на окружающих.
Дело в том, что она продолжала сидеть в клетке на площади, и глуповцам в сладость
было, в часы досуга, приходить дразнить ее, так как она остервенялась при этом неслыханно, в особенности же
когда к ее телу прикасались концами раскаленных железных прутьев.
Была теплая лунная ночь,
когда к градоначальническому дому подвезли кибитку.
Сделавши это, он улыбнулся. Это
был единственный случай во всей многоизбиенной его жизни,
когда в лице его мелькнуло что-то человеческое.
Когда на другой день помощник градоначальника проснулся, все уже
было кончено.
— Но
когда же… — заикнулся
было Линкин.
Он спал на голой земле и только в сильные морозы позволял себе укрыться на пожарном сеновале; вместо подушки клал под головы́ камень; вставал с зарею, надевал вицмундир и тотчас же бил в барабан; курил махорку до такой степени вонючую, что даже полицейские солдаты и те краснели,
когда до обоняния их доходил запах ее;
ел лошадиное мясо и свободно пережевывал воловьи жилы.
Из всех этих слов народ понимал только: «известно» и «наконец нашли». И
когда грамотеи выкрикивали эти слова, то народ снимал шапки, вздыхал и крестился. Ясно, что в этом не только не
было бунта, а скорее исполнение предначертаний начальства. Народ, доведенный до вздыхания, — какого еще идеала можно требовать!
Но
когда дошли до того, что ободрали на лепешки кору с последней сосны,
когда не стало ни жен, ни дев и нечем
было «людской завод» продолжать, тогда головотяпы первые взялись за ум.
Заключали союзы, объявляли войны, мирились, клялись друг другу в дружбе и верности,
когда же лгали, то прибавляли «да
будет мне стыдно» и
были наперед уверены, что «стыд глаза не выест».
С тех пор законодательная деятельность в городе Глупове закипела. Не проходило дня, чтоб не явилось нового подметного письма и чтобы глуповцы не
были чем-нибудь обрадованы. Настал наконец момент,
когда Беневоленский начал даже помышлять о конституции.
Нечто подобное
было, по словам старожилов, во времена тушинского царика, да еще при Бироне,
когда гулящая девка, Танька-Корявая, чуть-чуть не подвела всего города под экзекуцию.
Когда почва
была достаточно взрыхлена учтивым обращением и народ отдохнул от просвещения, тогда сама собой стала на очередь потребность в законодательстве. Ответом на эту потребность явился статский советник Феофилакт Иринархович Беневоленский, друг и товарищ Сперанского по семинарии.
Покуда шли эти толки, помощник градоначальника не дремал. Он тоже вспомнил о Байбакове и немедленно потянул его к ответу. Некоторое время Байбаков запирался и ничего, кроме «знать не знаю, ведать не ведаю», не отвечал, но
когда ему предъявили найденные на столе вещественные доказательства и сверх того пообещали полтинник на водку, то вразумился и,
будучи грамотным, дал следующее показание...
Таким образом, однажды, одевшись лебедем, он подплыл к одной купавшейся девице, дочери благородных родителей, у которой только и приданого
было, что красота, и в то время,
когда она гладила его по головке, сделал ее на всю жизнь несчастною.
Чем далее лилась песня, тем ниже понуривались головы головотяпов. «
Были между ними, — говорит летописец, — старики седые и плакали горько, что сладкую волю свою прогуляли;
были и молодые, кои той воли едва отведали, но и те тоже плакали. Тут только познали все, какова такова прекрасная воля
есть».
Когда же раздались заключительные стихи песни...
Была ли у них история,
были ли в этой истории моменты,
когда они имели возможность проявить свою самостоятельность? — ничего они не помнили.
Читая эти письма, Грустилов приходил в необычайное волнение. С одной стороны, природная склонность к апатии, с другой, страх чертей — все это производило в его голове какой-то неслыханный сумбур, среди которого он путался в самых противоречивых предположениях и мероприятиях. Одно казалось ясным: что он тогда только
будет благополучен,
когда глуповцы поголовно станут ходить ко всенощной и
когда инспектором-наблюдателем всех глуповских училищ
будет назначен Парамоша.
Но где,
когда и зачем это все
было, он не знал.
Брат лег и ― спал или не спал ― но, как больной, ворочался, кашлял и,
когда не мог откашляться, что-то ворчал. Иногда,
когда он тяжело вздыхал, он говорил: «Ах, Боже мой» Иногда,
когда мокрота душила его, он с досадой выговаривал: «А! чорт!» Левин долго не спал, слушая его. Мысли Левина
были самые разнообразные, но конец всех мыслей
был один: смерть.
После помазания больному стало вдруг гораздо лучше. Он не кашлял ни разу в продолжение часа, улыбался, целовал руку Кити, со слезами благодаря ее, и говорил, что ему хорошо, нигде не больно и что он чувствует аппетит и силу. Он даже сам поднялся,
когда ему принесли суп, и попросил еще котлету. Как ни безнадежен он
был, как ни очевидно
было при взгляде на него, что он не может выздороветь, Левин и Кити находились этот час в одном и том же счастливом и робком, как бы не ошибиться, возбуждении.
Она сказала с ним несколько слов, даже спокойно улыбнулась на его шутку о выборах, которые он назвал «наш парламент». (Надо
было улыбнуться, чтобы показать, что она поняла шутку.) Но тотчас же она отвернулась к княгине Марье Борисовне и ни разу не взглянула на него, пока он не встал прощаясь; тут она посмотрела на него, но, очевидно, только потому, что неучтиво не смотреть на человека,
когда он кланяется.
Когда же появился Вронский, она еще более
была рада, утвердившись в своем мнении, что Кити должна сделать не просто хорошую, но блестящую партию.
Кити еще
была ребенок,
когда Левин вышел из университета.
Она поехала в игрушечную лавку, накупила игрушек и обдумала план действий. Она приедет рано утром, в 8 часов,
когда Алексей Александрович еще, верно, не вставал. Она
будет иметь в руках деньги, которые даст швейцару и лакею, с тем чтоб они пустили ее, и, не поднимая вуаля, скажет, что она от крестного отца Сережи приехала поздравить и что ей поручено поставить игрушки у кровати сына. Она не приготовила только тех слов, которые она скажет сыну. Сколько она ни думала об этом, она ничего не могла придумать.
— Зачем же я
буду работать,
когда моя работа никому не нужна? А нарочно притворяться я не умею и не хочу.
Она думала теперь именно,
когда он застал ее, вот о чем: она думала, почему для других, для Бетси, например (она знала ее скрытую для света связь с Тушкевичем), всё это
было легко, а для нее так мучительно?
Вообще Михайлов своим сдержанным и неприятным, как бы враждебным, отношением очень не понравился им,
когда они узнали его ближе. И они рады
были,
когда сеансы кончились, в руках их остался прекрасный портрет, а он перестал ходить. Голенищев первый высказал мысль, которую все имели, именно, что Михайлов просто завидовал Вронскому.
Он видел, что старик повар улыбался, любуясь ею и слушая ее неумелые, невозможные приказания; видел, что Агафья Михайловна задумчиво и ласково покачивала головой на новые распоряжения молодой барыни в кладовой, видел, что Кити
была необыкновенно мила,
когда она, смеясь и плача, приходила к нему объявить, что девушка Маша привыкла считать ее барышней и оттого ее никто не слушает.
Писать и входить в сношения с мужем ей
было мучительно и подумать: она могла
быть спокойна, только
когда не думала о муже.
Анна, думавшая, что она так хорошо знает своего мужа,
была поражена его видом,
когда он вошел к ней. Лоб его
был нахмурен, и глаза мрачно смотрели вперед себя, избегая ее взгляда; рот
был твердо и презрительно сжат. В походке, в движениях, в звуке голоса его
была решительность и твердость, каких жена никогда не видала в нем. Он вошел в комнату и, не поздоровавшись с нею, прямо направился к ее письменному столу и, взяв ключи, отворил ящик.