Неточные совпадения
То был приятный, благородный,
Короткий вызов, иль картель:
Учтиво, с ясностью холодной
Звал
друга Ленский на дуэль.
Онегин с первого движенья,
К послу такого порученья
Оборотясь, без лишних слов
Сказал, что он всегда готов.
Зарецкий встал без объяснений;
Остаться доле не хотел,
Имея дома много дел,
И тотчас вышел; но Евгений
Наедине с своей душой
Был недоволен сам собой.
Иль помириться их заставить,
Дабы позавтракать втроем,
И после тайно обесславить
Веселой шуткою, враньем.
Sel alia tempora! Удалость
(Как сон любви,
другая шалость)
Проходит с юностью живой.
Как я
сказал, Зарецкий мой,
Под сень черемух и акаций
От бурь укрывшись наконец,
Живет, как истинный мудрец,
Капусту садит, как Гораций,
Разводит уток и гусей
И учит азбуке детей.
«Мой секундант? —
сказал Евгений, —
Вот он: мой
друг, monsieur Guillot.
Я не предвижу возражений
На представление мое;
Хоть человек он неизвестный,
Но уж, конечно, малый честный».
Зарецкий губу закусил.
Онегин Ленского спросил:
«Что ж, начинать?» — «Начнем, пожалуй», —
Сказал Владимир. И пошли
За мельницу. Пока вдали
Зарецкий наш и честный малый
Вступили в важный договор,
Враги стоят, потупя взор.
Но день протек, и нет ответа.
Другой настал: всё нет, как нет.
Бледна как тень, с утра одета,
Татьяна ждет: когда ж ответ?
Приехал Ольгин обожатель.
«
Скажите: где же ваш приятель? —
Ему вопрос хозяйки был. —
Он что-то нас совсем забыл».
Татьяна, вспыхнув, задрожала.
«Сегодня быть он обещал, —
Старушке Ленский отвечал, —
Да, видно, почта задержала». —
Татьяна потупила взор,
Как будто слыша злой укор.
Как их писали в мощны годы,
Как было встарь заведено…»
— Одни торжественные оды!
И, полно,
друг; не всё ль равно?
Припомни, что
сказал сатирик!
«Чужого толка» хитрый лирик
Ужели для тебя сносней
Унылых наших рифмачей? —
«Но всё в элегии ничтожно;
Пустая цель ее жалка;
Меж тем цель оды высока
И благородна…» Тут бы можно
Поспорить нам, но я молчу:
Два века ссорить не хочу.
Мое! —
сказал Евгений грозно,
И шайка вся сокрылась вдруг;
Осталася во тьме морозной
Младая дева с ним сам-друг;
Онегин тихо увлекает
Татьяну в угол и слагает
Ее на шаткую скамью
И клонит голову свою
К ней на плечо; вдруг Ольга входит,
За нею Ленский; свет блеснул,
Онегин руку замахнул,
И дико он очами бродит,
И незваных гостей бранит;
Татьяна чуть жива лежит.
Скажи: которая Татьяна?» —
«Да та, которая грустна
И молчалива, как Светлана,
Вошла и села у окна». —
«Неужто ты влюблен в меньшую?» —
«А что?» — «Я выбрал бы
другую,
Когда б я был, как ты, поэт.
В чертах у Ольги жизни нет,
Точь-в-точь в Вандиковой Мадонне:
Кругла, красна лицом она,
Как эта глупая луна
На этом глупом небосклоне».
Владимир сухо отвечал
И после во весь путь молчал.
Особенно поразил его какой-то Петр Савельев Неуважай-Корыто, так что он не мог не
сказать: «Экой длинный!»
Другой имел прицепленный к имени «Коровий кирпич», иной оказался просто: Колесо Иван.
Если бы кто-нибудь
другой обратился к нему с таким предложением, он мог бы
сказать: «Это вздор! пустяки!
— Могу
сказать, что получите первейшего сорта, лучше которого <нет> в обеих столицах, — говорил купец, потащившись доставать сверху штуку; бросил ее ловко на стол, разворотил с
другого конца и поднес к свету. — Каков отлив-с! Самого модного, последнего вкуса!
Купец, который на рысаке был помешан, улыбался на это с особенною, как говорится, охотою и, поглаживая бороду, говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже все сидельцы [Сиделец — приказчик, продавец в лавке.] обыкновенно в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали
друг на
друга и как будто бы хотели
сказать: «Алексей Иванович хороший человек!» Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов было такое, что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак тебя не выдаст».
Сказавши это, старик вышел. Чичиков задумался. Значенье жизни опять показалось немаловажным. «Муразов прав, —
сказал он, — пора на
другую дорогу!»
Сказавши это, он вышел из тюрьмы. Часовой потащил за ним шкатулку,
другой — чемодан белья. Селифан и Петрушка обрадовались, как бог знает чему, освобожденью барина.
Чичиков не смутился, выбрал
другое время, уже перед ужином, и, разговаривая о том и о сем,
сказал вдруг...
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему
сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с
другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Он об этом больше ничего, как только
сказал тому и
другому, и вдруг побледнели и тот и
другой; страх прилипчивее чумы и сообщается вмиг.
— Ну, так чего же вы оробели? —
сказал секретарь, — один умер,
другой родится, а все в дело годится.
— Еду я, —
сказал Чичиков, потирая себе рукой по колену, в сопровожденье легкого покачиванья всего туловища и наклоняя голову набок, — не столько по своей нужде, сколько по нужде
другого.
— А, если хорошо, это
другое дело: я против этого ничего, —
сказал Манилов и совершенно успокоился.
Нельзя, однако же,
сказать, чтобы природа героя нашего была так сурова и черства и чувства его были до того притуплены, чтобы он не знал ни жалости, ни сострадания; он чувствовал и то и
другое, он бы даже хотел помочь, но только, чтобы не заключалось это в значительной сумме, чтобы не трогать уже тех денег, которых положено было не трогать; словом, отцовское наставление: береги и копи копейку — пошло впрок.
— Ваше сиятельство, —
сказал Муразов, — кто бы ни был человек, которого вы называете мерзавцем, но ведь он человек. Как же не защищать человека, когда знаешь, что он половину зол делает от грубости и неведенья? Ведь мы делаем несправедливости на всяком шагу и всякую минуту бываем причиной несчастья
другого, даже и не с дурным намереньем. Ведь ваше сиятельство сделали также большую несправедливость.
— Что ж, ведь этак разговаривать сухо, —
сказал Хлобуев. — Эй, Кирюшка! принеси-ка еще
другую бутылку шампанского.
— Признаюсь, —
сказал Чичиков, наклоня голову набок и взявшись рукою за ручку кресел, — еду я, покамест, не столько по своей нужде, сколько по нужде
другого.
— Нет, матушка,
другого рода товарец:
скажите, у вас умирали крестьяне?
Известно, что есть много на свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со своего плеча: хватила топором раз — вышел нос, хватила в
другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на свет,
сказавши: «Живет!» Такой же самый крепкий и на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и в силу такого неповорота редко глядел на того, с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь.
—
Друг мой, я их ничуть не оправдываю, —
сказал генерал, — но что ж делать, если смешно? Как бишь: «полюби нас беленькими»?..
— Да как
сказать — куда? Еду я покуда не столько по своей надобности, сколько по надобности
другого. Генерал Бетрищев, близкий приятель и, можно
сказать, благотворитель, просил навестить родственников… Конечно, родственники родственниками, но отчасти, так
сказать, и для самого себя; ибо видеть свет, коловращенье людей — кто что ни говори, есть как бы живая книга, вторая наука.
— Да что ж тебе? Ну, и ступай, если захотелось! —
сказал хозяин и остановился: громко, по всей комнате раздалось храпенье Платонова, а вслед за ним Ярб захрапел еще громче. Уже давно слышался отдаленный стук в чугунные доски. Дело потянуло за полночь. Костанжогло заметил, что в самом деле пора на покой. Все разбрелись, пожелав спокойного сна
друг другу, и не замедлили им воспользоваться.
— Афанасий Васильевич! —
сказал бедный Чичиков и схватил его обеими руками за руки. — О, если бы удалось мне освободиться, возвратить мое имущество! клянусь вам, повел бы отныне совсем
другую жизнь! Спасите, благодетель, спасите!
— Противузаконная, однако ж, вещь, —
сказал Вишнепокромов, — капиталы не должны быть в одних <руках>. Это теперь предмет трактатов во всей Европе. Имеешь деньги, — ну, сообщай
другим: угощай, давай балы, производи благодетельную роскошь, которая дает хлеб мастерам, ремесленникам.
— Да чего вы скупитесь? —
сказал Собакевич. — Право, недорого!
Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите: вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей и не делал, как только рессорные. И не то, как бывает московская работа, что на один час, — прочность такая, сам и обобьет, и лаком покроет!
— Послушайте, любезные, —
сказал он, — я очень хорошо знаю, что все дела по крепостям, в какую бы ни было цену, находятся в одном месте, а потому прошу вас показать нам стол, а если вы не знаете, что у вас делается, так мы спросим у
других.
— Я?.. нет, я не то, —
сказал Манилов, — но я не могу постичь… извините… я, конечно, не мог получить такого блестящего образования, какое, так
сказать, видно во всяком вашем движении; не имею высокого искусства выражаться… Может быть, здесь… в этом, вами сейчас выраженном изъяснении… скрыто
другое… Может быть, вы изволили выразиться так для красоты слога?
— Пропал совершенно сон! —
сказал Чичиков, переворачиваясь на
другую сторону, закутал голову в подушки и закрыл себя всего одеялом, чтобы не слышать ничего. Но сквозь одеяло слышалось беспрестанно: «Да поджарь, да подпеки, да дай взопреть хорошенько». Заснул он уже на каком-то индюке.
— Ты мне будешь нужен. Я
скажу офицеру, чтобы наместо тебя отрядил
другого.
Но приятная дама ничего не нашлась
сказать. Она умела только тревожиться, но чтобы составить какое-нибудь сметливое предположение, для этого никак ее не ставало, и оттого, более нежели всякая
другая, она имела потребность в нежной дружбе и советах.
Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали
друг другу руку и долго смотрели молча один
другому в глаза, в которых видны были навернувшиеся слезы. Манилов никак не хотел выпустить руки нашего героя и продолжал жать ее так горячо, что тот уже не знал, как ее выручить. Наконец, выдернувши ее потихоньку, он
сказал, что не худо бы купчую совершить поскорее и хорошо бы, если бы он сам понаведался в город. Потом взял шляпу и стал откланиваться.
— Ну, поискать в
других местах, поездить. — Тут богатая мысль сверкнула в голове Чичикова, глаза его стали побольше. — Да вот прекрасное средство! —
сказал он, глядя в глаза Платонову.
— Знаем мы вас, как вы плохо играете! —
сказал Ноздрев, подвигая шашку, да в то же самое время подвинул обшлагом рукава и
другую шашку.
Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова в то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого было то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом так, как будто бы говорил: «Пойдем, брат, в
другую комнату, там я тебе что-то
скажу», — человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого, на что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем, не без приятности.
Надобно
сказать, что в числе
друзей Андрея Ивановича попалось два человека, которые были то, что называется огорченные люди.
Впрочем, если
сказать правду, они всё были народ добрый, жили между собою в ладу, обращались совершенно по-приятельски, и беседы их носили печать какого-то особенного простодушия и короткости: «Любезный
друг Илья Ильич», «Послушай, брат, Антипатор Захарьевич!», «Ты заврался, мамочка, Иван Григорьевич».
На терпенье, можно
сказать, вырос, терпеньем воспоен, терпеньем спеленат, и сам, так
сказать, не что
другое, как одно терпенье.
«Вишь ты, —
сказал один
другому, — вон какое колесо! что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?» — «Доедет», — отвечал
другой.
Собакевич, оставив без всякого внимания все эти мелочи, пристроился к осетру, и, покамест те пили, разговаривали и ели, он в четверть часа с небольшим доехал его всего, так что когда полицеймейстер вспомнил было о нем и,
сказавши: «А каково вам, господа, покажется вот это произведенье природы?» — подошел было к нему с вилкою вместе с
другими, то увидел, что от произведенья природы оставался всего один хвост; а Собакевич пришипился так, как будто и не он, и, подошедши к тарелке, которая была подальше прочих, тыкал вилкою в какую-то сушеную маленькую рыбку.
Сказал бы и
другое слово, да вот только что за столом неприлично.
— Призадумались? —
сказал Муразов. — Вы здесь две службы сослужите: одну службу Богу, а
другую — мне.
— Вот тебе на! Как же вы, дураки, —
сказал он, оборотившись к Селифану и Петрушке, которые оба разинули рты и выпучили глаза, один сидя на козлах,
другой стоя у дверец коляски, — как же вы, дураки? Ведь вам сказано — к полковнику Кошкареву… А ведь это Петр Петрович Петух…
Губернаторша,
сказав два-три слова, наконец отошла с дочерью в
другой конец залы к
другим гостям, а Чичиков все еще стоял неподвижно на одном и том же месте, как человек, который весело вышел на улицу, с тем чтобы прогуляться, с глазами, расположенными глядеть на все, и вдруг неподвижно остановился, вспомнив, что он позабыл что-то и уж тогда глупее ничего не может быть такого человека: вмиг беззаботное выражение слетает с лица его; он силится припомнить, что позабыл он, — не платок ли? но платок в кармане; не деньги ли? но деньги тоже в кармане, все, кажется, при нем, а между тем какой-то неведомый дух шепчет ему в уши, что он позабыл что-то.
— Это
другое дело, —
сказал Тентетников. — Если бы он был старик, бедняк, не горд, не чванлив, не генерал, я бы тогда позволил ему говорить мне ты и принял бы даже почтительно.
— Как не узнать, ведь я вас не впервой вижу, —
сказал швейцар. — Да вас-то именно одних и не велено пускать,
других всех можно.