Неточные совпадения
Я рад был и сему зрелищу; соглядал величественные черты природы и не в чванство
скажу: что
других устрашать начинало, то меня веселило.
Вообрази, мой
друг, наше положение; все, что я ни
скажу, все слабо будет в отношении моего чувствия.
Г. сержант мне
сказал: —
Друг мой, я не смею.
— Ступай же, мой
друг, и как скоро получишь, то возвращайся поспешно и нимало не медли; я тебе
скажу спасибо не одно.
— Меня сие удивило чрезмерно, и я не мог вытерпеть, чтоб ему не
сказать, что я удивляюсь просьбе его о вспоможении, когда он не хотел торговаться о прогонах и давал против
других вдвое.
Кто мир нравственный уподобил колесу, тот,
сказав великую истину, не иное что, может быть, сделал, как взглянул на круглый образ земли и
других великих в пространстве носящихся тел, изрек только то, что зрел.
Сперва не хотел он на себя принять сего звания, но, помыслив несколько,
сказал он мне: — Мой
друг, какое обширное поле отверзается мне на удовлетворение любезнейшей склонности моея души! какое упражнение для мягкосердия!
Не нашед способов спасти невинных убийц, в сердце моем оправданных, я не хотел быть ни сообщником в их казни, ниже оной свидетелем; подал прошение об отставке и, получив ее, еду теперь оплакивать плачевную судьбу крестьянского состояния и услаждать мою скуку обхождением с
друзьями. —
Сказав сие, мы рассталися и поехали всяк в свою сторону.
—
Друзья мои, —
сказал отец, — сегодня мы расстанемся, — и, обняв их, прижал возрыдавших к перси своей.
Не то же ли я вам могу
сказать о нем, что
друг мой говорил мне о произведениях Америки?
Но нередкий в справедливом негодовании своем
скажет нам: тот, кто рачит о устройстве твоих чертогов, тот, кто их нагревает, тот, кто огненную пряность полуденных растений сочетает с хладною вязкостию северных туков для услаждения расслабленного твоего желудка и оцепенелого твоего вкуса; тот, кто воспеняет в сосуде твоем сладкий сок африканского винограда; тот, кто умащает окружие твоей колесницы, кормит и напояет коней твоих; тот, кто во имя твое кровавую битву ведет со зверями дубравными и птицами небесными, — все сии тунеядцы, все сии лелеятели, как и многие
другие, твоея надменности высятся надо мною: над источившим потоки кровей на ратном поле, над потерявшим нужнейшие члены тела моего, защищая грады твои и чертоги, в них же сокрытая твоя робость завесою величавости мужеством казалася; над провождающим дни веселий, юности и утех во сбережении малейшия полушки, да облегчится, елико то возможно, общее бремя налогов; над не рачившим о имении своем, трудяся деннонощно в снискании средств к достижению блаженств общественных; над попирающим родством, приязнь, союз сердца и крови, вещая правду на суде во имя твое, да возлюблен будеши.
Если мы
скажем и утвердим ясными доводами, что ценсура с инквизициею принадлежат к одному корню; что учредители инквизиции изобрели ценсуру, то есть рассмотрение приказное книг до издания их в свет, то мы хотя ничего не
скажем нового, но из мрака протекших времен извлечем, вдобавок многим
другим, ясное доказательство, что священнослужители были всегда изобретатели оков, которыми отягчался в разные времена разум человеческий, что они подстригали ему крылие, да не обратит полет свой к величию и свободе.
«Не злому какому примеру тут следовано, — говорит Сенека, — его собственному» [Кассий Север,
друг Лабиения, видя писания его в огне,
сказал: «Теперь меня сжечь надлежит, ибо я их наизусть знаю».
Некоторые глупые, дерзновенные и невежды попускаются переводить на общий язык таковые книги. Многие ученые люди, читая переводы сии, признаются, что ради великой несвойственности и худого употребления слов они непонятнее подлинников. Что же
скажем о сочинениях, до
других наук касающихся, в которые часто вмешивают ложное, надписывают ложными названиями и тем паче славнейшим писателям приписывают свои вымыслы, чем более находится покупщиков.
Сказав таким образом о заблуждениях и о продерзостях людей наглых и злодеев, желая, елико нам возможно, пособием господним, о котором дело здесь, предупредить и наложить узду всем и каждому, церковным и светским нашей области подданным и вне пределов оныя торгующим, какого бы они звания и состояния ни были, — сим каждому повелеваем, чтобы никакое сочинение, в какой бы науке, художестве или знании ни было, с греческого, латинского или
другого языка переводимо не было на немецкий язык или уже переведенное, с переменою токмо заглавия или чего
другого, не было раздаваемо или продаваемо явно или скрытно, прямо или посторонним образом, если до печатания или после печатания до издания в свет не будет иметь отверстого дозволения на печатание или издание в свет от любезных нам светлейших и благородных докторов и магистров университетских, а именно: во граде нашем Майнце — от Иоганна Бертрама де Наумбурха в касающемся до богословии, от Александра Дидриха в законоучении, от Феодорика де Мешедя во врачебной науке, от Андрея Елера во словесности, избранных для сего в городе нашем Ерфурте докторов и магистров.
— Не могу сему я верить, —
сказал мне мой
друг, — невозможно, чтобы там, где мыслить и верить дозволяется всякому кто как хочет, столь постыдное существовало обыкновение.
— Мой ответ, —
сказал я ей, — вы слышали вчера,
другого не имею.
—
Друзья мои, —
сказал я пленникам в отечестве своем, — ведаете ли вы, что если вы сами не желаете вступить в воинское звание, никто к тому вас теперь принудить не может?
Кто ведает из трепещущих от плети, им грозящей, что тот, во имя коего ему грозят, безгласным в придворной грамматике называется, что ему ни А… ни О… во всю жизнь свою
сказать не удалося [См. рукописную «Придворную грамматику» Фонвизина.]; что он одолжен, и
сказать стыдно кому, своим возвышением; что в душе своей он скареднейшее есть существо; что обман, вероломство, предательство, блуд, отравление, татьство, грабеж, убивство не больше ему стоят, как выпить стакан воды; что ланиты его никогда от стыда не краснели, разве от гнева или пощечины; что он
друг всякого придворного истопника и раб едва-едва при дворе нечто значащего.
Неточные совпадения
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво, с ясностью холодной // Звал
друга Ленский на дуэль. // Онегин с первого движенья, // К послу такого порученья // Оборотясь, без лишних слов //
Сказал, что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине с своей душой // Был недоволен сам собой.
Иль помириться их заставить, // Дабы позавтракать втроем, // И после тайно обесславить // Веселой шуткою, враньем. // Sel alia tempora! Удалость // (Как сон любви,
другая шалость) // Проходит с юностью живой. // Как я
сказал, Зарецкий мой, // Под сень черемух и акаций // От бурь укрывшись наконец, // Живет, как истинный мудрец, // Капусту садит, как Гораций, // Разводит уток и гусей // И учит азбуке детей.
«Мой секундант? —
сказал Евгений, — // Вот он: мой
друг, monsieur Guillot. // Я не предвижу возражений // На представление мое; // Хоть человек он неизвестный, // Но уж, конечно, малый честный». // Зарецкий губу закусил. // Онегин Ленского спросил: // «Что ж, начинать?» — «Начнем, пожалуй», — //
Сказал Владимир. И пошли // За мельницу. Пока вдали // Зарецкий наш и честный малый // Вступили в важный договор, // Враги стоят, потупя взор.
Но день протек, и нет ответа. //
Другой настал: всё нет, как нет. // Бледна как тень, с утра одета, // Татьяна ждет: когда ж ответ? // Приехал Ольгин обожатель. // «
Скажите: где же ваш приятель? — // Ему вопрос хозяйки был. — // Он что-то нас совсем забыл». // Татьяна, вспыхнув, задрожала. // «Сегодня быть он обещал, — // Старушке Ленский отвечал, — // Да, видно, почта задержала». — // Татьяна потупила взор, // Как будто слыша злой укор.
Как их писали в мощны годы, // Как было встарь заведено…» // — Одни торжественные оды! // И, полно,
друг; не всё ль равно? // Припомни, что
сказал сатирик! // «Чужого толка» хитрый лирик // Ужели для тебя сносней // Унылых наших рифмачей? — // «Но всё в элегии ничтожно; // Пустая цель ее жалка; // Меж тем цель оды высока // И благородна…» Тут бы можно // Поспорить нам, но я молчу: // Два века ссорить не хочу.