Шаховского; рассказал, с каким успехом я читал его перевод в доме Державина, как был доволен Гаврила Романович и как велел его благодарить; рассказал даже и то, что после первого представления «Мизантропа», во время антракта перед какой-то другой пиесой, я пошел в ложу к Державину, который при
других сказал мне, что он «больше оценил достоинство перевода, когда я читал „Мизантропа“ у него в гостиной, и что после моего чтения он остался недоволен игрою актеров».
Неточные совпадения
Он был немаловажного о себе мнения, и в то же время человек веселый и любезный по-своему; в молодости он, вероятно, был очень хорош собою; к обществу высшего, или, вернее
сказать, лучшего, круга новых литераторов он не принадлежал, по крайней мере я никогда не видал его ни у Кокошкина, ни у
других.
Я тут же сообщал потихоньку Шушерину на ухо мои критические заметки и один раз попросил у него совета: «Не
сказать ли мне моих замечаний самому Мерзлякову?» Но Шушерин удержал меня,
сказав: «Ну, полно, любезный
друг, что тебе за охота?
Шаховской — раздражительное, но добродушное дитя, что у него много смешных слабостей, что он прежде в Петербурге находился под управлением известной особы, что за нее прогнали его из петербургской дирекции, где заведывал он репертуарною частью, и что, переехав на житье в Москву на свою волю, так
сказать, он сделался совсем
другим человеком, то есть самим собою.
Он пошел походить с нами по тенистой береговой дорожке; мы старались заговорить с ним о
другом: о постановке его пиесы кому-то в бенефис, о петербургских интригах против него, даже о Шекспире, о котором он никогда не мог довольно наговориться, но, увы, все наши хитрости были напрасны: через полчаса Шаховской
сказал: «Ну, тепель я вам плочту втолой акт или хоть половину его.
Можно себе представить, каково было чтение второго акта, написанного на листах ненумерованных, да и слово «написанного» не идет сюда: это просто прыгали по листам какие-то птицы, у которых ноги были вымараны в чернилах; листов один к
другому он не мог подобрать, и выходила такая путаница и ералаш, что, наконец, сам Шаховской, к общему нашему удовольствию,
сказал: «Надо напелед листы лазоблать по порядку и пеленумеловать, но я рассказу вам интлигу».
Некоторые нападали на спутанность и неясность отношений между игроками, на стихи, изрубленные, как лапша, в разговорах действующих лиц; а Пущин
сказал, что Шаховской только по слухам знает черных игроков и что язык у них и приемы совсем
другие.
Писарев выслушал меня спокойно и потом
сказал: «Ты совершенно прав, любезный
друг; я безусловно согласен с тобой.
После внимательных расспросов и осмотров Высоцкий
сказал, что ничего еще нет опасного и даже важного, но может быть и то и
другое, если болезнь будет запущена.
Когда я вышел провожать доктора в
другую комнату, он сурово
сказал мне: «Теперь штука поважнее; он очень простудился и получил воспаление в печени; с этим делом я слажу, но оно будет иметь сильное влияние на весь его организм, а до теплой погоды еще далеко».
Вы мне бок проткнули!» Высоцкий не отвечал и более не беспокоил больного, прописал новое лекарство и, выйдя со мною в
другую комнату,
сказал: «Ну, теперь дело плохо: у него рецидив воспаления в печени, а он так слаб, что я даже пиявок не смею поставить».
Я сообщил Кокошкину и
другим роковой приговор Высоцкого. Все были глубоко огорчены. Подумав вместе, мы решились, однако, собрать консилиум. Я поехал к Высоцкому и сообщил ему наше желание. Он был очень доволен и
сказал, что он сам желал консилиума, не для больного, а для себя, но не хотел вводить его в бесполезные издержки. Григорий Яковлевич, по моему желанию, пригласил на консилиум Мудрова и Маркуса.
Когда на
другой день узнал Писарев о назначенном консилиуме, то сквозь зубы
сказал: «А, понимаю».
Я велел
сказать, что поехал за лекарством, а сам просидел в
другой комнате и вволю поплакал.
— «Поздравь меня,
друг мой, —
сказал больной довольно звучным голосом.
«Грехи, грехи, — послышалось // Со всех сторон. — Жаль Якова, // Да жутко и за барина, — // Какую принял казнь!» // — Жалей!.. — Еще прослушали // Два-три рассказа страшные // И горячо заспорили // О том, кто всех грешней? // Один сказал: кабатчики, //
Другой сказал: помещики, // А третий — мужики. // То был Игнатий Прохоров, // Извозом занимавшийся, // Степенный и зажиточный
Неточные совпадения
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво, с ясностью холодной // Звал
друга Ленский на дуэль. // Онегин с первого движенья, // К послу такого порученья // Оборотясь, без лишних слов //
Сказал, что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине с своей душой // Был недоволен сам собой.
Иль помириться их заставить, // Дабы позавтракать втроем, // И после тайно обесславить // Веселой шуткою, враньем. // Sel alia tempora! Удалость // (Как сон любви,
другая шалость) // Проходит с юностью живой. // Как я
сказал, Зарецкий мой, // Под сень черемух и акаций // От бурь укрывшись наконец, // Живет, как истинный мудрец, // Капусту садит, как Гораций, // Разводит уток и гусей // И учит азбуке детей.
«Мой секундант? —
сказал Евгений, — // Вот он: мой
друг, monsieur Guillot. // Я не предвижу возражений // На представление мое; // Хоть человек он неизвестный, // Но уж, конечно, малый честный». // Зарецкий губу закусил. // Онегин Ленского спросил: // «Что ж, начинать?» — «Начнем, пожалуй», — //
Сказал Владимир. И пошли // За мельницу. Пока вдали // Зарецкий наш и честный малый // Вступили в важный договор, // Враги стоят, потупя взор.
Но день протек, и нет ответа. //
Другой настал: всё нет, как нет. // Бледна как тень, с утра одета, // Татьяна ждет: когда ж ответ? // Приехал Ольгин обожатель. // «
Скажите: где же ваш приятель? — // Ему вопрос хозяйки был. — // Он что-то нас совсем забыл». // Татьяна, вспыхнув, задрожала. // «Сегодня быть он обещал, — // Старушке Ленский отвечал, — // Да, видно, почта задержала». — // Татьяна потупила взор, // Как будто слыша злой укор.
Как их писали в мощны годы, // Как было встарь заведено…» // — Одни торжественные оды! // И, полно,
друг; не всё ль равно? // Припомни, что
сказал сатирик! // «Чужого толка» хитрый лирик // Ужели для тебя сносней // Унылых наших рифмачей? — // «Но всё в элегии ничтожно; // Пустая цель ее жалка; // Меж тем цель оды высока // И благородна…» Тут бы можно // Поспорить нам, но я молчу: // Два века ссорить не хочу.