Неточные совпадения
—
Другой мужик, присадистый,
С широкой бородищею,
Почти что то же самое
Народу приказал,
Надел кафтан — и барина
Бежит встречать.
Главное препятствие для его бессрочности представлял, конечно, недостаток продовольствия, как прямое следствие господствовавшего в то время аскетизма; но, с
другой стороны, история Глупова примерами совершенно положительными удостоверяет нас, что продовольствие совсем не столь необходимо для счастия
народов, как это кажется с первого взгляда.
На это отвечу: цель издания законов двоякая: одни издаются для вящего
народов и стран устроения,
другие — для того, чтобы законодатели не коснели в праздности…"
Когда почва была достаточно взрыхлена учтивым обращением и
народ отдохнул от просвещения, тогда сама собой стала на очередь потребность в законодательстве. Ответом на эту потребность явился статский советник Феофилакт Иринархович Беневоленский,
друг и товарищ Сперанского по семинарии.
Но, с
другой стороны, не видим ли мы, что
народы самые образованные наипаче [Наипа́че (церковно-славянск.) — наиболее.] почитают себя счастливыми в воскресные и праздничные дни, то есть тогда, когда начальники мнят себя от писания законов свободными?
— Может быть, для тебя нет. Но для
других оно есть, — недовольно хмурясь, сказал Сергей Иванович. — В
народе живы предания о православных людях, страдающих под игом «нечестивых Агарян».
Народ услыхал о страданиях своих братий и заговорил.
— Впрочем, — нахмурившись сказал Сергей Иванович, не любивший противоречий и в особенности таких, которые беспрестанно перескакивали с одного на
другое и без всякой связи вводили новые доводы, так что нельзя было знать, на что отвечать, — впрочем, не в том дело. Позволь. Признаешь ли ты, что образование есть благо для
народа?
И подача голосов не введена у нас и не может быть введена, потому что не выражает воли
народа; но для этого есть
другие пути.
Для Константина
народ был только главный участник в общем труде, и, несмотря на всё уважение и какую-то кровную любовь к мужику, всосанную им, как он сам говорил, вероятно с молоком бабы-кормилицы, он, как участник с ним в общем деле, иногда приходивший в восхищенье от силы, кротости, справедливости этих людей, очень часто, когда в общем деле требовались
другие качества, приходил в озлобление на
народ за его беспечность, неряшливость, пьянство, ложь.
Было самое спешное рабочее время, когда во всем
народе проявляется такое необыкновенное напряжение самопожертвования в труде, какое не проявляется ни в каких
других условиях жизни и которое высоко ценимо бы было, если бы люди, проявляющие эти качества, сами ценили бы их, если б оно не повторялось каждый год и если бы последствия этого напряжения не были так просты.
Девушка взяла мешок и собачку, дворецкий и артельщик
другие мешки. Вронский взял под руку мать; но когда они уже выходили из вагона, вдруг несколько человек с испуганными лицами пробежали мимо. Пробежал и начальник станции в своей необыкновенного цвета фуражке. Очевидно, что-то случилось необыкновенное.
Народ от поезда бежал назад.
Песцов настаивал на том, что один
народ ассимилирует себе
другой, только когда он гуще населен.
— Вот это всегда так! — перебил его Сергей Иванович. — Мы, Русские, всегда так. Может быть, это и хорошая наша черта — способность видеть свои недостатки, но мы пересаливаем, мы утешаемся иронией, которая у нас всегда готова на языке. Я скажу тебе только, что дай эти же права, как наши земские учреждения,
другому европейскому
народу, — Немцы и Англичане выработали бы из них свободу, а мы вот только смеемся.
Сначала, когда говорилось о влиянии, которое имеет один
народ на
другой, Левину невольно приходило в голову то, что он имел сказать по этому предмету; но мысли эти, прежде для него очень важные, как бы во сне мелькали в его голове и не имели для него теперь ни малейшего интереса.
Он не мог согласиться с этим, потому что и не видел выражения этих мыслей в
народе, в среде которого он жил, и не находил этих мыслей в себе (а он не мог себя ничем
другим считать, как одним из людей, составляющих русский
народ), а главное потому, что он вместе с
народом не знал, не мог знать того, в чем состоит общее благо, но твердо знал, что достижение этого общего блага возможно только при строгом исполнении того закона добра, который открыт каждому человеку, и потому не мог желать войны и проповедывать для каких бы то ни было общих целей.
— Помилуйте, да эти черкесы — известный воровской
народ: что плохо лежит, не могут не стянуть;
другое и не нужно, а все украдет… уж в этом прошу их извинить! Да притом она ему давно-таки нравилась.
Перечитывая эти записки, я убедился в искренности того, кто так беспощадно выставлял наружу собственные слабости и пороки. История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого
народа, особенно когда она — следствие наблюдений ума зрелого над самим собою и когда она писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление. Исповедь Руссо имеет уже недостаток, что он читал ее своим
друзьям.
Цитует немедленно тех и
других древних писателей и чуть только видит какой-нибудь намек или просто показалось ему намеком, уж он получает рысь и бодрится, разговаривает с древними писателями запросто, задает им запросы и сам даже отвечает на них, позабывая вовсе о том, что начал робким предположением; ему уже кажется, что он это видит, что это ясно, — и рассуждение заключено словами: «так это вот как было, так вот какой
народ нужно разуметь, так вот с какой точки нужно смотреть на предмет!» Потом во всеуслышанье с кафедры, — и новооткрытая истина пошла гулять по свету, набирая себе последователей и поклонников.
Сперва ученый подъезжает в них необыкновенным подлецом, начинает робко, умеренно, начинает самым смиренным запросом: не оттуда ли? не из того ли угла получила имя такая-то страна? или: не принадлежит ли этот документ к
другому, позднейшему времени? или: не нужно ли под этим
народом разуметь вот какой
народ?
И всякий
народ, носящий в себе залог сил, полный творящих способностей души, своей яркой особенности и
других даров бога, своеобразно отличился каждый своим собственным словом, которым, выражая какой ни есть предмет, отражает в выраженье его часть собственного своего характера.
Под видом избрания места для жительства и под
другими предлогами предпринял он заглянуть в те и
другие углы нашего государства, и преимущественно в те, которые более
других пострадали от несчастных случаев, неурожаев, смертностей и прочего и прочего, — словом, где бы можно удобнее и дешевле накупить потребного
народа.
Но в продолжение того, как он сидел в жестких своих креслах, тревожимый мыслями и бессонницей, угощая усердно Ноздрева и всю родню его, и перед ним теплилась сальная свечка, которой светильня давно уже накрылась нагоревшею черною шапкою, ежеминутно грозя погаснуть, и глядела ему в окна слепая, темная ночь, готовая посинеть от приближавшегося рассвета, и пересвистывались вдали отдаленные петухи, и в совершенно заснувшем городе, может быть, плелась где-нибудь фризовая шинель, горемыка неизвестно какого класса и чина, знающая одну только (увы!) слишком протертую русским забубенным
народом дорогу, — в это время на
другом конце города происходило событие, которое готовилось увеличить неприятность положения нашего героя.
Впрочем, если сказать правду, они всё были
народ добрый, жили между собою в ладу, обращались совершенно по-приятельски, и беседы их носили печать какого-то особенного простодушия и короткости: «Любезный
друг Илья Ильич», «Послушай, брат, Антипатор Захарьевич!», «Ты заврался, мамочка, Иван Григорьевич».
Он плохо теперь помнил себя; чем дальше, тем хуже. Он помнил, однако, как вдруг, выйдя на канаву, испугался, что мало
народу и что тут приметнее, и хотел было поворотить назад в переулок. Несмотря на то, что чуть не падал, он все-таки сделал крюку и пришел домой с
другой совсем стороны.
Феклуша. Последние времена, матушка Марфа Игнатьевна, последние, по всем приметам последние. Еще у вас в городе рай и тишина, а по
другим городам так просто содом, матушка: шум, беготня, езда беспрестанная! Народ-то так и снует, один туда,
другой сюда.
Сказать вам, что́ я думал? Вот:
Старушки все —
народ сердитый;
Не худо, чтоб при них услужник знаменитый
Тут был, как громовой отвод.
Молчалин! — Кто
другой так мирно всё уладит!
Там моську вовремя погладит,
Тут в пору карточку вотрет,
В нем Загорецкий не умрет!..
Вы давеча его мне исчисляли свойства,
Но многие забыли? — да?
За ним так же торопливо и озабоченно шли
другие видные члены «Союза русского
народа»: бывший парикмахер, теперь фабрикант «искусственных минеральных вод» Бабаев; мясник Коробов; ассенизатор Лялечкин; банщик Домогайлов; хозяин скорняжной мастерской Затиркин, непобедимый игрок в шашки, человек плоскогрудый, плосколицый, с равнодушными глазами.
— Мало ли чего не говорим, о чем думаем. Ты тоже не всякую правду скажешь, у всех она — для себя красненька, для
других темненька.
Народ…
Вообще это газетки группы интеллигентов, которые, хотя и понимают, что страна безграмотных мужиков нуждается в реформах, а не в революции, возможной только как «бунт, безжалостный и беспощадный», каким были все «политические движения русского
народа», изображенные Даниилом Мордовцевым и
другими народолюбцами, книги которых он читал в юности, но, понимая, не умеют говорить об этом просто, ясно, убедительно.
— Но бывает, что человек обманывается, ошибочно считая себя лучше, ценнее
других, — продолжал Самгин, уверенный, что этим людям не много надобно для того, чтоб они приняли истину, доступную их разуму. — Немцы, к несчастию, принадлежат к людям, которые убеждены, что именно они лучшие люди мира, а мы, славяне,
народ ничтожный и должны подчиняться им. Этот самообман сорок лет воспитывали в немцах их писатели, их царь, газеты…
Неужели барственный Григорович, картежный игрок Некрасов, Златовратский и
другие действительно обладали каким-то странным чувством, которое казалось им любовью к
народу?
— Общество,
народ — фикции! У нас — фикции. Вы знаете
другую страну, где министры могли бы саботировать парламент — то есть народное представительство, а? У нас — саботируют. Уже несколько месяцев министры не посещают Думу. Эта наглость чиновников никого не возмущает. Никого. И вас не возмущает, а ведь вы…
— Павловский полк, да — говорят — и
другие полки гарнизона перешли на сторону
народа, то есть Думы. А
народ — действует: полицейские участки разгромлены, горят, окружный суд, Литовский замок — тоже, министров арестуют, генералов…
Зашли в ресторан, в круглый зал, освещенный ярко, но мягко, на маленькой эстраде играл струнный квартет, музыка очень хорошо вторила картавому говору, смеху женщин, звону стекла,
народа было очень много, и все как будто давно знакомы
друг с
другом; столики расставлены как будто так, чтоб удобно было любоваться костюмами дам; в центре круга вальсировали высокий блондин во фраке и тоненькая дама в красном платье, на голове ее, точно хохол необыкновенной птицы, возвышался большой гребень, сверкая цветными камнями.
Но есть
другая группа собственников, их — большинство, они живут в непосредственной близости с
народом, они знают, чего стоит превращение бесформенного вещества материи в предметы материальной культуры, в вещи, я говорю о мелком собственнике глухой нашей провинции, о скромных работниках наших уездных городов, вы знаете, что их у нас — сотни.
— Правильная оценка. Прекрасная идея. Моя идея. И поэтому: русская интеллигенция должна понять себя как некое единое целое. Именно. Как, примерно, орден иоаннитов, иезуитов, да! Интеллигенция, вся, должна стать единой партией, а не дробиться! Это внушается нам всем ходом современности. Это должно бы внушать нам и чувство самосохранения. У нас нет
друзей, мы — чужестранцы. Да. Бюрократы и капиталисты порабощают нас. Для
народа мы — чудаки, чужие люди.
В день, когда царь переезжал из Петровского дворца в Кремль, Москва напряженно притихла.
Народ ее плотно прижали к стенам домов двумя линиями солдат и двумя рядами охраны, созданной из отборно верноподданных обывателей. Солдаты были непоколебимо стойкие, точно выкованы из железа, а охранники, в большинстве, — благообразные, бородатые люди с очень широкими спинами. Стоя плечо в плечо
друг с
другом, они ворочали тугими шеями, посматривая на людей сзади себя подозрительно и строго.
— Н-да, промахнулись. Ну — ничего,
народа у нас хватит. — Подумал, мигнул: — Ну, все ж особо торопиться не следует. Война ведь тоже имеет свои качества. Уж это всегда так: в одну сторону — вред, в
другую — польза.
— Я с детства слышу речи о
народе, о необходимости революции, обо всем, что говорится людями для того, чтоб показать себя
друг перед
другом умнее, чем они есть на самом деле. Кто… кто это говорит? Интеллигенция.
— Вспомните-ко вчерашний день, хотя бы с Двенадцатого года, а после того — Севастополь, а затем — Сан-Стефано и в конце концов гордое слово императора Александра Третьего: «Один у меня
друг, князь Николай черногорский». Его, черногорского-то, и не видно на земле, мошка он в Европе, комаришка, да-с! Она, Европа-то, если вспомните все ее грехи против нас, именно — Лихо. Туркам — мирволит, а величайшему
народу нашему ножку подставляет.
— «Война тянется, мы все пятимся и к чему придем — это непонятно. Однако поговаривают, что солдаты сами должны кончить войну. В пленных есть такие, что говорят по-русски. Один фабричный работал в Питере четыре года, он прямо доказывал, что
другого средства кончить войну не имеется, ежели эту кончат, все едино
другую начнут. Воевать выгодно, военным чины идут, штатские деньги наживают. И надо все власти обезоружить, чтобы утверждать жизнь всем
народом согласно и своею собственной рукой».
Он спокойнее всех спорил с переодетым в мужика человеком и с
другим, лысым, краснолицым, который утверждал, что настоящее, спасительное для
народа дело — сыроварение и пчеловодство.
Клим довольно рано начал замечать, что в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили о царе и
народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала
другое слово...
— Гуманизм во всех его формах всегда был и есть не что иное, как выражение интеллектуалистами сознания бессилия своего пред лицом
народа. Точно так же, как унизительное проклятие пола мы пытаемся прикрыть сладкими стишками, мы хотим прикрыть трагизм нашего одиночества евангелиями от Фурье, Кропоткина, Маркса и
других апостолов бессилия и ужаса пред жизнью.
За сто лет вы, «аристократическая раса», люди компромисса, люди непревзойденного лицемерия и равнодушия к судьбам Европы, вы, комически чванные люди, сумели поработить столько
народов, что, говорят, на каждого англичанина работает пятеро индусов, не считая
других, порабощенных вами.
— Что ж, хоть бы и уйти? — заметил Захар. — Отчего же и не отлучиться на целый день? Ведь нездорово сидеть дома. Вон вы какие нехорошие стали! Прежде вы были как огурчик, а теперь, как сидите, Бог знает на что похожи. Походили бы по улицам, посмотрели бы на
народ или на
другое что…
Однажды, около полудня, шли по деревянным тротуарам на Выборгской стороне два господина; сзади их тихо ехала коляска. Один из них был Штольц,
другой — его приятель, литератор, полный, с апатическим лицом, задумчивыми, как будто сонными глазами. Они поравнялись с церковью; обедня кончилась, и
народ повалил на улицу; впереди всех нищие. Коллекция их была большая и разнообразная.
— Ну, брат Илья Ильич, совсем пропадешь ты. Да я бы на твоем месте давным-давно заложил имение да купил бы
другое или дом здесь, на хорошем месте: это стоит твоей деревни. А там заложил бы и дом да купил бы
другой… Дай-ка мне твое имение, так обо мне услыхали бы в народе-то.
Повыситься из статских в действительные статские, а под конец, за долговременную и полезную службу и «неусыпные труды», как по службе, так и в картах, — в тайные советники, и бросить якорь в порте, в какой-нибудь нетленной комиссии или в комитете, с сохранением окладов, — а там, волнуйся себе человеческий океан, меняйся век, лети в пучину судьба
народов, царств, — все пролетит мимо его, пока апоплексический или
другой удар не остановит течение его жизни.
— Ты знаешь, нет ничего тайного, что не вышло бы наружу! — заговорила Татьяна Марковна, оправившись. — Сорок пять лет два человека только знали: он да Василиса, и я думала, что мы умрем все с тайной. А вот — она вышла наружу! Боже мой! — говорила как будто в помешательстве Татьяна Марковна, вставая, складывая руки и протягивая их к образу Спасителя, — если б я знала, что этот гром ударит когда-нибудь в
другую… в мое дитя, — я бы тогда же на площади, перед собором, в толпе
народа, исповедала свой грех!