Неточные совпадения
Хлестаков, молодой человек лет
двадцати трех, тоненький, худенький; несколько приглуповат и, как говорят, без царя в голове, —
один из тех людей, которых в канцеляриях называют пустейшими. Говорит и действует без всякого соображения. Он не в состоянии остановить постоянного внимания на какой-нибудь мысли. Речь его отрывиста, и слова вылетают из уст его совершенно неожиданно. Чем более исполняющий эту роль покажет чистосердечия и простоты, тем более он выиграет. Одет по моде.
И сукно такое важное, аглицкое! рублев полтораста ему
один фрак станет, а на рынке спустит рублей за
двадцать; а о брюках и говорить нечего — нипочем идут.
Голос обязан иметь градоначальник ясный и далеко слышный; он должен помнить, что градоначальнические легкие созданы для отдания приказаний. Я знал
одного градоначальника, который, приготовляясь к сей должности, нарочно поселился на берегу моря и там во всю мочь кричал. Впоследствии этот градоначальник усмирил одиннадцать больших бунтов,
двадцать девять средних возмущений и более полусотни малых недоразумений. И все сие с помощью
одного своего далеко слышного голоса.
Всего же числом
двадцать два, следовавших непрерывно, в величественном порядке,
один за другим, кроме семидневного пагубного безначалия, едва не повергшего весь град в запустение.
— Да, это само собой разумеется, — отвечал знаменитый доктор, опять взглянув на часы. — Виноват; что, поставлен ли Яузский мост, или надо всё еще кругом объезжать? — спросил он. — А! поставлен. Да, ну так я в
двадцать минут могу быть. Так мы говорили, что вопрос так поставлен: поддержать питание и исправить нервы.
Одно в связи с другим, надо действовать на обе стороны круга.
— Каждый член общества призван делать свойственное ему дело, — сказал он. — И люди мысли исполняют свое дело, выражая общественное мнение. И единодушие и полное выражение общественного мнения есть заслуга прессы и вместе с тем радостное явление.
Двадцать лет тому назад мы бы молчали, а теперь слышен голос русского народа, который готов встать, как
один человек, и готов жертвовать собой для угнетенных братьев; это великий шаг и задаток силы.
— Невыгодно! да через три года я буду получать
двадцать тысяч годового дохода с этого именья. Вот оно как невыгодно! В пятнадцати верстах. Безделица! А земля-то какова? разглядите землю! Всё поемные места. Да я засею льну, да тысяч на пять
одного льну отпущу; репой засею — на репе выручу тысячи четыре. А вон смотрите — по косогору рожь поднялась; ведь это все падаль. Он хлеба не сеял — я это знаю. Да этому именью полтораста тысяч, а не сорок.
— Семьдесят восемь, семьдесят восемь, по тридцати копеек за душу, это будет… — здесь герой наш
одну секунду, не более, подумал и сказал вдруг: — это будет
двадцать четыре рубля девяносто шесть копеек! — он был в арифметике силен.
— Крестьян накупили на сто тысяч, а за труды дали только
одну беленькую. [Беленькая — ассигнация в
двадцать пять рублей.]
Тут в
один год он мог получить то, чего не выиграл бы в
двадцать лет самой ревностной службы.
«
Двадцать копеек мои унес, — злобно проговорил Раскольников, оставшись
один. — Ну пусть и с того тоже возьмет, да и отпустит с ним девочку, тем и кончится… И чего я ввязался тут помогать? Ну мне ль помогать? Имею ль я право помогать? Да пусть их переглотают друг друга живьем, — мне-то чего? И как я смел отдать эти
двадцать копеек. Разве они мои?»
Она ужасно рада была, что, наконец, ушла; пошла потупясь, торопясь, чтобы поскорей как-нибудь уйти у них из виду, чтобы пройти как-нибудь поскорей эти
двадцать шагов до поворота направо в улицу и остаться, наконец,
одной, и там, идя, спеша, ни на кого не глядя, ничего не замечая, думать, вспоминать, соображать каждое сказанное слово, каждое обстоятельство.
По обыкновению своему, он, оставшись
один, с
двадцати шагов впал в глубокую задумчивость. Взойдя на мост, он остановился у перил и стал смотреть на воду.
«Я, дескать, боюсь: у меня родственница
одна двадцать пять рублей таким образом намедни потеряла»; и историю бы тут рассказал.
Он нашел его в очень маленькой задней комнате, в
одно окно, примыкавшей к большой зале, где на
двадцати маленьких столиках, при криках отчаянного хора песенников, пили чай купцы, чиновники и множество всякого люда.
Вот тут…
двадцать рублей, кажется, — и если это может послужить вам в помощь, то… я…
одним словом, я зайду, — я непременно зайду… я, может быть, еще завтра зайду…
Раскольников взял газету и мельком взглянул на свою статью. Как ни противоречило это его положению и состоянию, но он ощутил то странное и язвительно-сладкое чувство, какое испытывает автор, в первый раз видящий себя напечатанным, к тому же и
двадцать три года сказались. Это продолжалось
одно мгновение. Прочитав несколько строк, он нахмурился, и страшная тоска сжала его сердце. Вся его душевная борьба последних месяцев напомнилась ему разом. С отвращением и досадой отбросил он статью на стол.
Робинзон. Они пошутить захотели надо мной; ну, и прекрасно, и я пошучу над ними. Я с огорчения задолжаю рублей
двадцать, пусть расплачиваются. Они думают, что мне общество их очень нужно — ошибаются; мне только бы кредит; а то я и
один не соскучусь, я и solo могу разыграть очень веселое. К довершению удовольствия, денег бы занять…
— Я теперь уже не тот заносчивый мальчик, каким я сюда приехал, — продолжал Аркадий, — недаром же мне и минул
двадцать третий год; я по-прежнему желаю быть полезным, желаю посвятить все мои силы истине; но я уже не там ищу свои идеалы, где искал их прежде; они представляются мне… гораздо ближе. До сих пор я не понимал себя, я задавал себе задачи, которые мне не по силам… Глаза мои недавно раскрылись благодаря
одному чувству… Я выражаюсь не совсем ясно, но я надеюсь, что вы меня поймете…
Двадцать пять верст показались Аркадию за целых пятьдесят. Но вот на скате пологого холма открылась наконец небольшая деревушка, где жили родители Базарова. Рядом с нею, в молодой березовой рощице, виднелся дворянский домик под соломенною крышей. У первой избы стояли два мужика в шапках и бранились. «Большая ты свинья, — говорил
один другому, — а хуже малого поросенка». — «А твоя жена — колдунья», — возражал другой.
— Они там напились, орали ура, как японцы, — такие, знаешь. Наполеоны-победители, а в сарае люди заперты,
двадцать семь человек, морозище страшный, все трещит, а там, в сарае, раненые есть. Все это рассказал мне
один знакомый Алины — Иноков.
Народились какие-то «вундеркинды»,
один из них, крепенький мальчик лет
двадцати, гладкий и ловкий, как налим, высоколобый, с дерзкими глазами вертелся около Варвары в качестве ее секретаря и учителя английского языка. Как-то при нем Самгин сказал...
— Взорвали дачу Столыпина. Уцелел. Народу перекрошили человек
двадцать. Знакомая
одна — Любимова — попала…
Тесной группой шли политические, человек
двадцать, двое — в очках,
один — рыжий, небритый, другой — седой, похожий на икону Николая Мирликийского, сзади их покачивался пожилой человек с длинными усами и красным носом; посмеиваясь, он что-то говорил курчавому парню, который шел рядом с ним, говорил и показывал пальцем на окна сонных домов.
— Ну, вот. Я встречаюсь с вами четвертый раз, но…
Одним словом: вы — нравитесь мне. Серьезный. Ничему не учите. Не любите учить? За это многие грехи простятся вам. От учителей я тоже устала. Мне — тридцать, можете думать, что два-три года я убавила, но мне по правде круглые тридцать и
двадцать пять лет меня учили.
Он заслужил в городе славу азартнейшего игрока в винт, и Самгин вспомнил, как в комнате присяжных поверенных при окружном суде рассказывали: однажды Гудим и его партнеры играли непрерывно
двадцать семь часов, а на
двадцать восьмом
один из них, сыграв «большой шлем», от радости помер, чем и предоставил Леониду Андрееву возможность написать хороший рассказ.
— Шел бы ты, брат, в институт гражданских инженеров. Адвокатов у нас — излишек, а Гамбетты пока не требуются. Прокуроров — тоже, в каждой газете по
двадцать пять штук. А вот архитекторов — нет, строить не умеем. Учись на архитектора. Тогда получим некоторое равновесие:
один брат — строит, другой — разрушает, а мне, подрядчику, выгода!
Хотелось, чтоб ее речь, монотонная — точно осенний дождь, перестала звучать, но Варвара украшалась словами еще минут
двадцать, и Самгин не поймал среди них ни
одной мысли, которая не была бы знакома ему. Наконец она ушла, оставив на столе носовой платок, от которого исходил запах едких духов, а он отправился в кабинет разбирать книги, единственное богатство свое.
Он сосчитал огни свеч:
двадцать семь. Четверо мужчин — лысые, семь человек седых. Кажется, большинство их, так же как и женщин, все люди зрелого возраста. Все — молчали, даже не перешептывались. Он не заметил, откуда появился и встал около помоста Захарий; как все, в рубахе до щиколоток, босой, он
один из всех мужчин держал в руке толстую свечу; к другому углу помоста легко подбежала маленькая, — точно подросток, — коротковолосая, полуседая женщина, тоже с толстой свечой в руке.
От скуки Самгин сосчитал публику: мужчин оказалось
двадцать три, женщин — девять. Толстая, большеглазая, в дорогой шубе и в шляпке, отделанной стеклярусом, была похожа на актрису в роли
одной из бесчисленных купчих Островского. Затем, сосчитав, что троих судят более
двадцати человек, Самгин подумал, что это очень дорогая процедура.
Весь уголок верст на пятнадцать или на
двадцать вокруг представлял ряд живописных этюдов, веселых, улыбающихся пейзажей. Песчаные и отлогие берега светлой речки, подбирающийся с холма к воде мелкий кустарник, искривленный овраг с ручьем на дне и березовая роща — все как будто было нарочно прибрано
одно к
одному и мастерски нарисовано.
Услыхав, что
один из окрестных молодых помещиков ездил в Москву и заплатил там за дюжину рубашек триста рублей,
двадцать пять рублей за сапоги и сорок рублей за жилет к свадьбе, старик Обломов перекрестился и сказал с выражением ужаса, скороговоркой, что «этакого молодца надо посадить в острог».
На конюшне
двадцать лошадей:
одни в карету барыни, другие в коляску барину; то для парных дрожек, то в одиночку, то для большой коляски — детей катать, то воду возить; верховые для старшего сына, клеппер для младших и, наконец, лошачок для четырехлетнего.
Там жилым пахло только в
одном уголке, где она гнездилась, а другие
двадцать комнат походили на покои в старом бабушкином доме.
Если б только
одно это, я бы назвал его дураком — и дело с концом, а он затопал ногами, грозил пальцем, стучал палкой: «Я тебя, говорит, мальчишку, в острог: я тебя туда, куда ворон костей не заносил; в
двадцать четыре часа в мелкий порошок изотру, в бараний рог согну, на поселение сошлю!» Я дал ему истощить весь словарь этих нежностей, выслушал хладнокровно, а потом прицелился в него.
— Оставь шутки, Лиза.
Один умный человек выразился на днях, что во всем этом прогрессивном движении нашем за последние
двадцать лет мы прежде всего доказали, что грязно необразованны. Тут, конечно, и про наших университетских было сказано.
Из остальных я припоминаю всего только два лица из всей этой молодежи:
одного высокого смуглого человека, с черными бакенами, много говорившего, лет
двадцати семи, какого-то учителя или вроде того, и еще молодого парня моих лет, в русской поддевке, — лицо со складкой, молчаливое, из прислушивающихся.
Кроме того, князь дал ему слово выделить ему из наследства по крайней мере
одну треть, что составило бы тысяч
двадцать непременно.
Я вошел тут же на Петербургской, на Большом проспекте, в
один мелкий трактир, с тем чтоб истратить копеек
двадцать и не более
двадцати пяти — более я бы тогда ни за что себе не позволил.
— Сделайте одолжение, — прибавила тотчас же довольно миловидная молоденькая женщина, очень скромно одетая, и, слегка поклонившись мне, тотчас же вышла. Это была жена его, и, кажется, по виду она тоже спорила, а ушла теперь кормить ребенка. Но в комнате оставались еще две дамы —
одна очень небольшого роста, лет
двадцати, в черном платьице и тоже не из дурных, а другая лет тридцати, сухая и востроглазая. Они сидели, очень слушали, но в разговор не вступали.
Позвали обедать.
Один столик был накрыт особо, потому что не все уместились на полу; а всех было человек
двадцать. Хозяин, то есть распорядитель обеда, уступил мне свое место. В другое время я бы поцеремонился; но дойти и от палатки до палатки было так жарко, что я измучился и сел на уступленное место — и в то же мгновение вскочил: уж не то что жарко, а просто горячо сидеть. Мое седалище состояло из десятков двух кирпичей, служивших каменкой в бане: они лежали на солнце и накалились.
Шарки есть, но немного, и в
двадцать лет
один раз шарка откусила голову матросу с китоловного судна.
«Нет, извольте сказать, чем он нехорош, я требую этого, — продолжает он, окидывая всех взглядом, —
двадцать человек обедают, никто слова не говорит, вы
один только…
Вандик объяснил нам, что малайцы эти возвращаются из местечка Крамати, милях в
двадцати пяти от Капштата, куда собираются в
один из этих дней на поклонение похороненному там какому-то своему пророку.
Еще под Якутском
один ямщик предложил мне «проехать зараз вместо
двадцати сорок пять верст».
Одну большую лодку тащили на буксире
двадцать небольших с фонарями; шествие сопровождалось неистовыми криками; лодки шли с островов к городу; наши, К. Н. Посьет и Н. Назимов (бывший у нас), поехали на двух шлюпках к корвету, в проход; в шлюпку Посьета пустили поленом, а в Назимова хотели плеснуть водой, да не попали — грубая выходка простого народа!
— «У вас
двадцать хуже наших сорока», — сказал
один, бывавший за Уральским хребтом.
Еще слово о якутах. Г-н Геденштром (в книге своей «Отрывки о Сибири», С.-Петербург, 1830), между прочим, говорит, что «Якутская область —
одна из тех немногих стран, где просвещение или расширение понятий человеческих (sic) (стр. 94) более вредно, чем полезно. Житель сей пустыни (продолжает автор), сравнивая себя с другими мирожителями, понял бы свое бедственное состояние и не нашел бы средств к его улучшению…» Вот как думали еще некоторые
двадцать пять лет назад!
От Иктенды
двадцать восемь верст до Терпильской и столько же до Цепандинской станции, куда мы и прибыли часу в осьмом утра, проехав эти 56 верст в совершенной темноте и во сне. Погода все
одна и та же, холодная, мрачная. Цепандинская станция состоит из бедной юрты без окон. Здесь, кажется, зимой не бывает станции, и оттого плоха и юрта, а может быть, живут тунгусы.
Наслегом называется несколько разбросанных, в
двадцати, или около того, верстах друг от друга, юрт, в которых живет по два и по три, происходящих от
одного корня, поколения или рода.