Неточные совпадения
— Катя, тебе не хорошо стоять, — сказал ей
муж, подвигая ей стул и значительно
глядя на нее.
Сколько раз во время своей восьмилетней счастливой жизни с женой,
глядя на чужих неверных жен и обманутых
мужей, говорил себе Алексей Александрович: «как допустить до этого? как не развязать этого безобразного положения?» Но теперь, когда беда пала
на его голову, он не только не думал о том, как развязать это положение, но вовсе не хотел знать его, не хотел знать именно потому, что оно было слишком ужасно, слишком неестественно.
Услыхав шаги
мужа, она остановилась,
глядя на дверь и тщетно пытаясь придать своему лицу строгое и презрительное выражение.
Кажется, как будто ее мало заботило то, о чем заботятся, или оттого, что всепоглощающая деятельность
мужа ничего не оставила
на ее долю, или оттого, что она принадлежала, по самому сложению своему, к тому философическому разряду людей, которые, имея и чувства, и мысли, и ум, живут как-то вполовину,
на жизнь
глядят вполглаза и, видя возмутительные тревоги и борьбы, говорят: «<Пусть> их, дураки, бесятся!
Бедная старушка, привыкшая уже к таким поступкам своего
мужа, печально
глядела, сидя
на лавке. Она не смела ничего говорить; но услыша о таком страшном для нее решении, она не могла удержаться от слез; взглянула
на детей своих, с которыми угрожала ей такая скорая разлука, — и никто бы не мог описать всей безмолвной силы ее горести, которая, казалось, трепетала в глазах ее и в судорожно сжатых губах.
Варвара. Ну, уж едва ли.
На мужа не смеет глаз поднять. Маменька замечать это стала, ходит да все
на нее косится, так змеей и смотрит; а она от этого еще хуже. Просто мука глядеть-то
на нее! Да и я боюсь.
Все ее поведение представляло ряд несообразностей; единственные письма, которые могли бы возбудить справедливые подозрения ее
мужа, она написала к человеку почти ей чужому, а любовь ее отзывалась печалью: она уже не смеялась и не шутила с тем, кого избирала, и слушала его и
глядела на него с недоумением.
Вслушиваясь в беседы взрослых о
мужьях, женах, о семейной жизни, Клим подмечал в тоне этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто — насмешливое, как будто говорилось о печальных ошибках, о том, чего не следовало делать. И,
глядя на мать, он спрашивал себя: будет ли и она говорить так же?
«Мама хочет переменить
мужа, только ей еще стыдно», — догадался он,
глядя, как
на красных углях вспыхивают и гаснут голубые, прозрачные огоньки. Он слышал, что жены
мужей и
мужья жен меняют довольно часто, Варавка издавна нравился ему больше, чем отец, но было неловко и грустно узнать, что мама, такая серьезная, важная мама, которую все уважали и боялись, говорит неправду и так неумело говорит. Ощутив потребность утешить себя, он повторил...
— Н-да, чудим, — сказал Стратонов,
глядя в лицо Варвары, как
на циферблат часов. — Представь меня, Максим, — приказал он, подняв над головой бобровую шапку и как-то глупо, точно угрожая, заявил Варваре: — Я знаком с вашим
мужем.
Глядел он
на браки,
на мужей, и в их отношениях к женам всегда видел сфинкса с его загадкой, все будто что-то непонятное, недосказанное; а между тем эти
мужья не задумываются над мудреными вопросами, идут по брачной дороге таким ровным, сознательным шагом, как будто нечего им решать и искать.
Опершись
на него, машинально и медленно ходила она по аллее, погруженная в упорное молчание. Она боязливо, вслед за
мужем,
глядела в даль жизни, туда, где, по словам его, настанет пора «испытаний», где ждут «горе и труд».
Илья Ильич ходит не так, как ходил ее покойный
муж, коллежский секретарь Пшеницын, мелкой, деловой прытью, не пишет беспрестанно бумаг, не трясется от страха, что опоздает в должность, не
глядит на всякого так, как будто просит оседлать его и поехать, а
глядит он
на всех и
на все так смело и свободно, как будто требует покорности себе.
— Вы даже не понимаете, я вижу, как это оскорбительно! Осмелились бы вы
глядеть на меня этими «жадными» глазами, если б около меня был зоркий
муж, заботливый отец, строгий брат? Нет, вы не гонялись бы за мной, не дулись бы
на меня по целым дням без причины, не подсматривали бы, как шпион, и не посягали бы
на мой покой и свободу! Скажите, чем я подала вам повод смотреть
на меня иначе, нежели как бы смотрели вы
на всякую другую, хорошо защищенную женщину?
С таким же немым, окаменелым ужасом, как бабушка, как новгородская Марфа, как те царицы и княгини — уходит она прочь,
глядя неподвижно
на небо, и, не оглянувшись
на столп огня и дыма, идет сильными шагами, неся выхваченного из пламени ребенка, ведя дряхлую мать и взглядом и ногой толкая вперед малодушного
мужа, когда он, упав, грызя землю, смотрит назад и проклинает пламя…
— С ним? — спросил он,
глядя на портрет ее
мужа.
Она стояла сначала в середине толпы за перегородкой и не могла видеть никого, кроме своих товарок; когда же причастницы двинулись вперед, и она выдвинулась вместе с Федосьей, она увидала смотрителя, а за смотрителем и между надзирателями мужичка с светло-белой бородкой и русыми волосами — Федосьиного
мужа, который остановившимися глазами
глядел на жену.
Глядя на Mariette, он любовался ею, но знал, что она лгунья, которая живет с
мужем, делающим свою карьеру слезами и жизнью сотен и сотен людей, и ей это совершенно всё равно, и что всё, что она говорила вчера, было неправда, а что ей хочется — он не знал для чего, да и она сама не знала — заставить его полюбить себя.
Затихшее было жестокое чувство оскорбленной гордости поднялось в нем с новой силой, как только она упомянула о больнице. «Он, человек света, за которого за счастье сочла бы выдти всякая девушка высшего круга, предложил себя
мужем этой женщине, и она не могла подождать и завела шашни с фельдшером», думал он, с ненавистью
глядя на нее.
Царь премудрый,
Издай указ, чтоб жены были верны,
Мужья нежней
на их красу
глядели,
Ребята все чтоб были поголовно
В невест своих безумно влюблены,
А девушки задумчивы и томны…
Ну, словом, как хотят, а только б были
Любовники.
Глядя на какой-нибудь невзрачный, старинной архитектуры дом в узком, темном переулке, трудно представить себе, сколько в продолжение ста лет сошло по стоптанным каменным ступенькам его лестницы молодых парней с котомкой за плечами, с всевозможными сувенирами из волос и сорванных цветов в котомке, благословляемых
на путь слезами матери и сестер… и пошли в мир, оставленные
на одни свои силы, и сделались известными
мужами науки, знаменитыми докторами, натуралистами, литераторами.
Старик, очевидно, в духе и собирается покалякать о том, о сем, а больше ни о чем. Но Анну Павловну так и подмывает уйти. Она не любит празднословия
мужа, да ей и некогда. Того
гляди, староста придет, надо доклад принять,
на завтра распоряжение сделать. Поэтому она сидит как
на иголках и в ту минуту, как Василий Порфирыч произносит...
— Молода ты, Харитина, — с подавленною тоской повторял Полуянов, с отеческой нежностью
глядя на жену. — Какой я тебе
муж был? Так, одно зверство. Если бы тебе настоящего
мужа… Ну, да что об этом говорить! Вот останешься одна, так тогда устраивайся уж по-новому.
Прасковья Ивановна проявила отчаянную решимость сейчас же уехать от
мужа куда глаза
глядят, и доктор умолял ее, стоя
на коленях, остаться, простить его и все забыть.
На вопрос, сколько ее сожителю лет, баба,
глядя вяло и лениво в сторону, отвечает обыкновенно: «А чёрт его знает!» Пока сожитель
на работе или играет где-нибудь в карты, сожительница валяется в постели, праздная, голодная; если кто-нибудь из соседей войдет в избу, то она нехотя приподнимется и расскажет, зевая, что она «за
мужа пришла», невинно пострадала: «Его, чёрта, хлопцы убили, а меня в каторгу».
Она,
глядя на них, смеется и плачет, и извиняется передо мной за плач и писк; говорит, что это с голоду, что она ждет не дождется, когда вернется
муж, который ушел в город продавать голубику, чтобы купить хлеба.
Полинька стала у окна и,
глядя на бледнеющую закатную зорьку, вспомнила своего буйного пьяного
мужа, вспомнила его дикие ругательства, которыми он угощал ее за ее участие; гнев Полиньки исчез при виде этого смирного, покорного Розанова.
Он заметил также, что все бывшие в кабинете
муж чины, за исключением Лихонина,
глядят на нее — иные откровенно, другие — украдкой и точно мельком, — с любопытством и затаенным желанием.
— Она самая и есть, — отвечал священник. — Пострамленье кажись, всего женского рода, — продолжал он, — в аду между блудницами и грешницами, чаю, таких бесстыжих женщин нет… Приведут теперь в стан наказывать какого-нибудь дворового человека или мужика. «Что, говорит, вам дожидаться; высеки вместо мужа-то при мне: я посмотрю!» Того разложат, порют, а она сидит тут, упрет толстую-то ручищу свою в колено и
глядит на это.
— В четверг…
муж будет в совете и потом в клубе обедать… я буду целый день одна… — говорила Мари, как бы и не
глядя на Вихрова и как бы говоря самую обыкновенную вещь.
Мать внесла самовар, искоса
глядя на Рыбина. Его слова, тяжелые и сильные, подавляли ее. И было в нем что-то напоминавшее ей
мужа ее, тот — так же оскаливал зубы, двигал руками, засучивая рукава, в том жила такая же нетерпеливая злоба, нетерпеливая, но немая. Этот — говорил. И был менее страшен.
Она подсела к
мужу — и, дождавшись, что он остался в дураках, сказала ему: «Ну, пышка, довольно! (при слове „пышка“ Санин с изумлением
глянул на нее, а она весело улыбнулась, отвечая взглядом
на его взгляд и выказывая все свои ямочки
на щеках) — довольно; я вижу, ты спать хочешь; целуй ручку и отправляйся; а мы с господином Саниным побеседуем вдвоем».
Часто,
глядя на нее, когда она, улыбающаяся, румяная от зимнего холоду, счастливая сознанием своей красоты, возвращалась с визитов и, сняв шляпу, подходила осмотреться в зеркало, или, шумя пышным бальным открытым платьем, стыдясь и вместе гордясь перед слугами, проходила в карету, или дома, когда у нас бывали маленькие вечера, в закрытом шелковом платье и каких-то тонких кружевах около нежной шеи, сияла
на все стороны однообразной, но красивой улыбкой, — я думал,
глядя на нее: что бы сказали те, которые восхищались ей, ежели б видели ее такою, как я видел ее, когда она, по вечерам оставаясь дома, после двенадцати часов дожидаясь
мужа из клуба, в каком-нибудь капоте, с нечесаными волосами, как тень ходила по слабо освещенным комнатам.
Но ему уже не удавалось порой обуздывать свою острую и смешливую наблюдательность.
Глядя иногда поочередно
на свою богиню и
на ее мать и сравнивая их, он думал про себя: «А ведь очаровательная Юленька все толстеет и толстеет. К двадцати годам ее уже разнесет, совсем как Анну Романовну. Воображаю, каково будет положение ее
мужа, если он захочет ласково обнять ее за талию и привлечь к себе
на грудь. А руки-то за спиной никак не могут сойтись. Положение!»
А другой случай был совсем жалкий. И такая же женщина была, как и первая, только молодая и красивая. Очень и очень нехорошо себя вела.
На что уж мы легко
глядели на эти домашние романы, но даже и нас коробило. А
муж — ничего. Все знал, все видел и молчал. Друзья намекали ему, а он только руками отмахивался. «Оставьте, оставьте… Не мое дело, не мое дело… Пусть только Леночка будет счастлива!..» Такой олух!
Всех этих подробностей косая дама почти не слушала, и в ее воображении носился образ Валерьяна, и особенно ей в настоящие минуты живо представлялось, как она, дошедшая до физиологического отвращения к своему постоянно пьяному
мужу, обманув его всевозможными способами, ускакала в Москву к Ченцову, бывшему тогда еще студентом, приехала к нему в номер и поселилась с ним в самом верхнем этаже тогдашнего дома Глазунова, где целые вечера, опершись грудью
на горячую руку Валерьяна, она
глядела в окна, причем он, взглядывая по временам то
на нее, то
на небо, произносил...
В избе между тем при появлении проезжих в малом и старом населении ее произошло некоторое смятение: из-за перегородки, ведущей от печки к стене, появилась лет десяти девочка, очень миловидная и тоже в ситцевом сарафане; усевшись около светца, она как будто бы даже немного и кокетничала; курчавый сынишка Ивана Дорофеева, года
на два, вероятно, младший против девочки и очень похожий
на отца, свесил с полатей голову и чему-то усмехался: его, кажется, более всего поразила раздеваемая
мужем gnadige Frau, делавшаяся все худей и худей; наконец даже грудной еще ребенок, лежавший в зыбке, открыл свои большие голубые глаза и стал ими
глядеть, но не
на людей, а
на огонь;
на голбце же в это время ворочалась и слегка простанывала столетняя прабабка ребятишек.
Протопопица взяла стакан, налила его новым чаем и, подав
мужу, снова подошла к окну, но шумливой кучки людей уже не было. Вместо всего сборища только три или четыре человека стояли кое-где вразбивку и
глядели на дом Туберозова с видимым замешательством и смущением.
— Нет, ты меня за свой стол посади. Что ты мне выносишь
на подносе! Я
на скатертке хочу. Я — хозяйка, так ты меня почти. Ты не
гляди, что я — пьяная. Зато я — честная, я — своему
мужу жена.
Нельзя сказать, чтоб он не радостно смотрел
на их теперешнюю взаимную любовь,
на эту нежную предупредительность,
на это ничем не отвлекаемое страстное внимание Софьи Николавны к своему
мужу, — нет, он веселился,
глядя на них, но с примесью какого-то опасенья, с какою-то неполнотою веры в прочность и продолжительность этого прекрасного явления.
Глядя на его кроткое лицо, можно было подумать, что из него разовьется одно из милых германских существований, — существований тихих, благородных, счастливых в немножко ограниченной, но чрезвычайно трудолюбивой ученопедагогической деятельности, в немножко ограниченном семейном кругу, в котором через двадцать лет
муж еще влюблен в жену, а жена еще краснеет от каждой двусмысленной шутки; это существования маленьких патриархальных городков в Германии, пасторских домиков, семинарских учителей, чистые, нравственные и незаметные вне своего круга…
— Насмеялся ты надо мной, Поликарп Семеныч, — заговорила она, когда немного пришла в себя. — Опозорил мою головушку… Как я теперь
на мужа буду
глядеть?
— Нет, Зотушка, я замуж не пойду.
На других
глядеть тяжело, не то что самой век маяться… Вон какие ноне мужья-то пошли, взять хоть Михалку с Архипом! Везде неправда, да обман, да обида… Бабенок жаль, а ребятишек вдвое.
Конечно, завидно иногда было,
глядя на чужих молодых
мужей, но уж кому какое счастье
на роду написано.
Лука. Парень! Слушай-ка, что я тебе скажу: бабу эту — прочь надо! Ты ее — ни-ни! — до себя не допускай…
Мужа — она и сама со света сживет, да еще половчее тебя, да! Ты ее, дьяволицу, не слушай…
Гляди — какой я? Лысый… А отчего? От этих вот самых разных баб… Я их, баб-то, может, больше знал, чем волос
на голове было… А эта Василиса — она… хуже черемиса!
Когда она увидела, что и
на третий день точно так же не было никакой перемены с
мужем, беспокойство ее превратилось в испуг: и без того уже так пусто, так печально
глядели навесы!
Не берусь передать движение, с каким старушка ухватилась за весточку от возлюбленного сына. Лицо ее приняло выражение, как будто стояла она у ворот и
глядела на Ваню, который подымался по площадке после двухлетней разлуки. Но первая мысль ее, когда она пришла в себя, первое воспоминание все-таки принадлежало
мужу.
И его досада, его горькое чувство были так сильны, что он едва не плакал; он даже был рад, что с ним поступают так нелюбезно, что им пренебрегают, что он глупый, скучный
муж, золотой мешок, и ему казалось, что он был бы еще больше рад, если бы его жена изменила ему в эту ночь с лучшим другом и потом созналась бы в этом,
глядя на него с ненавистью…
— Так, с
мужем немножко не поладила, — сказала Юлия,
глядя на его картуз.
Авдотья Назаровна. И счет годам потеряла… Двух
мужей похоронила, пошла бы еще за третьего, да никто не хочет без приданого брать. Детей душ восемь было… (Берет рюмку.) Ну, дай бог, дело хорошее мы начали, дай бог его и кончить! Они будут жить да поживать, а мы
глядеть на них да радоваться! Совет им и любовь… (Пьет.) Строгая водка!