Неточные совпадения
Зачем, например, глупо и без толку готовится на кухне? зачем довольно пусто
в кладовой? зачем воровка ключница? зачем нечистоплотны и пьяницы слуги? зачем вся дворня спит немилосердным образом и повесничает все
остальное время?
Например, затеявши какое-нибудь благотворительное общество для бедных и пожертвовавши значительные суммы, мы тотчас
в ознаменование такого похвального поступка задаем обед всем первым сановникам города, разумеется, на половину всех пожертвованных сумм; на
остальные нанимается тут же для комитета великолепная квартира, с отоплением и сторожами, а затем и остается всей суммы для бедных пять рублей с полтиною, да и тут
в распределении этой суммы еще не все члены согласны между собою, и всякий сует какую-нибудь свою куму.
—
В первый раз, как Казбич приедет сюда; он обещался пригнать десяток баранов;
остальное — мое дело. Смотри же, Азамат!
На
остальных же, бывших
в распивочной, не исключая и хозяина, чиновник смотрел как-то привычно и даже со скукой, а вместе с тем и с оттенком некоторого высокомерного пренебрежения, как бы на людей низшего положения и развития, с которыми нечего ему говорить.
Потому, в-третьих, что возможную справедливость положил наблюдать
в исполнении, вес и меру, и арифметику: из всех вшей выбрал самую наибесполезнейшую и, убив ее, положил взять у ней ровно столько, сколько мне надо для первого шага, и ни больше ни меньше (а
остальное, стало быть, так и пошло бы на монастырь, по духовному завещанию — ха-ха!)…
Народ пьянствует, молодежь образованная от бездействия перегорает
в несбыточных снах и грезах, уродуется
в теориях; откуда-то жиды наехали, прячут деньги, а все
остальное развратничает.
Третья часть их потонула
в морских глубинах, но
остальные снова собрались вместе и прибыли к устью Днепра с двенадцатью бочонками, набитыми цехинами.
Разом вбился он с
остальными своими незамайковцами
в самую середину.
Теперь пойдут вопросы:
А что́ же капитан и течь, и что́ матросы?
Течь слабая, и та
В минуту унята;
А
остальное — клевета.
Остальной день подбавил сумасшествия. Ольга была весела, пела, и потом еще пели
в опере, потом он пил у них чай, и за чаем шел такой задушевный, искренний разговор между ним, теткой, бароном и Ольгой, что Обломов чувствовал себя совершенно членом этого маленького семейства. Полно жить одиноко: есть у него теперь угол; он крепко намотал свою жизнь; есть у него свет и тепло — как хорошо жить с этим!
С летами волнения и раскаяние являлись реже, и он тихо и постепенно укладывался
в простой и широкий гроб
остального своего существования, сделанный собственными руками, как старцы пустынные, которые, отворотясь от жизни, копают себе могилу.
Он усвоил только то, что вращалось
в кругу ежедневных разговоров
в доме Ольги, что читалось
в получаемых там газетах, и довольно прилежно, благодаря настойчивости Ольги, следил за текущей иностранной литературой. Все
остальное утопало
в сфере чистой любви.
Захар, по обыкновению, колебля подносом, неловко подходил к столу с кофе и кренделями. Сзади Захара, по обыкновению, высовывалась до половины из двери Анисья, приглядывая, донесет ли Захар чашки до стола, и тотчас, без шума, пряталась, если Захар ставил поднос благополучно на стол, или стремительно подскакивала к нему, если с подноса падала одна вещь, чтоб удержать
остальные. Причем Захар разразится бранью сначала на вещи, потом на жену и замахнется локтем ей
в грудь.
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена
в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили
в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все
остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего
остального в мире. А выйдет
в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится
в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти
в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
Захару он тоже надоедал собой. Захар, отслужив
в молодости лакейскую службу
в барском доме, был произведен
в дядьки к Илье Ильичу и с тех пор начал считать себя только предметом роскоши, аристократическою принадлежностью дома, назначенною для поддержания полноты и блеска старинной фамилии, а не предметом необходимости. От этого он, одев барчонка утром и раздев его вечером,
остальное время ровно ничего не делал.
От этого и диван
в гостиной давным-давно весь
в пятнах, от этого и кожаное кресло Ильи Ивановича только называется кожаным, а
в самом-то деле оно — не то мочальное, не то веревочное: кожи-то осталось только на спинке один клочок, а
остальная уж пять лет как развалилась
в куски и слезла; оттого же, может быть, и ворота все кривы, и крыльцо шатается. Но заплатить за что-нибудь, хоть самонужнейшее, вдруг двести, триста, пятьсот рублей казалось им чуть не самоубийством.
Но это все было давно, еще
в ту нежную пору, когда человек во всяком другом человеке предполагает искреннего друга и влюбляется почти во всякую женщину и всякой готов предложить руку и сердце, что иным даже и удается совершить, часто к великому прискорбию потом на всю
остальную жизнь.
— Оставил он сыну наследства всего тысяч сорок. Кое-что он взял
в приданое за женой, а
остальные приобрел тем, что учил детей да управлял имением: хорошее жалованье получал. Видишь, что отец не виноват. Чем же теперь виноват сын?
Когда нам объявили, что скоро будут именины бабушки и что нам должно приготовить к этому дню подарки, мне пришло
в голову написать ей стихи на этот случай, и я тотчас же прибрал два стиха с рифмами, надеясь также скоро прибрать
остальные.
Князь и Сергей Иваныч сели
в тележку и поехали:
остальное общество, ускорив шаг, пешком пошло домой.
И то
в эти три дня меньшой заболел оттого, что его накормили дурным бульоном, а
остальные были вчера почти без обеда.
Но прошла неделя, другая, третья, и
в обществе не было заметно никакого впечатления; друзья его, специалисты и ученые, иногда, очевидно из учтивости, заговаривали о ней.
Остальные же его знакомые, не интересуясь книгой ученого содержания, вовсе не говорили с ним о ней. И
в обществе,
в особенности теперь занятом другим, было совершенное равнодушие.
В литературе тоже
в продолжение месяца не было ни слова о книге.
Но с тех пор как она, после несчастия, постигшего Каренина, взяла его под свое особенное покровительство, с тех пор как она потрудилась
в доме Каренина, заботясь о его благосостоянии, она почувствовала, что все
остальные любви не настоящие, а что она истинно влюблена теперь
в одного Каренина.
Но был другой сорт людей, настоящих, к которому они все принадлежали,
в котором надо быть главное элегантным, красивым, великодушным, смелым, веселым, отдаваться всякой страсти не краснея и над всем
остальным смеяться.
Понемногу она стала привыкать к нему, но все еще робела
в его присутствии, как вдруг ее мать, Арина, умерла от холеры. Куда было деваться Фенечке? Она наследовала от своей матери любовь к порядку, рассудительность и степенность; но она была так молода, так одинока; Николай Петрович был сам такой добрый и скромный…
Остальное досказывать нечего…
— А я думаю: я вот лежу здесь под стогом… Узенькое местечко, которое я занимаю, до того крохотно
в сравнении с
остальным пространством, где меня нет и где дела до меня нет; и часть времени, которую мне удастся прожить, так ничтожна перед вечностию, где меня не было и не будет… А
в этом атоме,
в этой математической точке кровь обращается, мозг работает, чего-то хочет тоже… Что за безобразие! Что за пустяки!
Котят было пять. Когда они выросли немножко и стали вылезать из-под угла, где вывелись, дети выбрали себе одного котенка, серого с белыми лапками, и принесли
в дом. Мать раздала всех
остальных котят, а этого оставила детям. Дети кормили его, играли с ним и клали с собой спать.
Запевала
в красной рубахе ловко и высоко подплюнул папиросу, поймал ее на ладонь и пошел прочь, вслед чернобородому, за ними гуськом двинулись все
остальные, кто-то сказал с сожалением...
«
В сущности, есть много оснований думать, что именно эти люди — основной материал истории, сырье, из которого вырабатывается все
остальное человеческое, культурное. Они и — крестьянство. Это — демократия, подлинный демос — замечательно живучая, неистощимая сила. Переживает все социальные и стихийные катастрофы и покорно, неутомимо ткет паутину жизни. Социалисты недооценивают значение демократии».
«Вероятно — онанист», — подумал он, найдя ненормальным подчинение Макарова одной идее, его совершенную глухоту ко всему
остальному и сжигание спичек до конца. Он слышал, что Макаров много работает
в клиниках и что ему покровительствует известный гинеколог.
На двух
остальных полках какие-то ящички, коробки, тарелки, блюда, пустые бутылки, одна —
в форме медведя.
—
В университете учатся немцы, поляки, евреи, а из русских только дети попов. Все
остальные россияне не учатся, а увлекаются поэзией безотчетных поступков. И страдают внезапными припадками испанской гордости. Еще вчера парня тятенька за волосы драл, а сегодня парень считает небрежный ответ или косой взгляд профессора поводом для дуэли. Конечно, столь задорное поведение можно счесть за необъяснимо быстрый рост личности, но я склонен думать иначе.
В крайнем, направо, жил опекун Алины, угрюмый старик, член окружного суда,
остальные дачи тоже были сняты горожанами, но еще не заселены.
Самгин отметил, что только он сидит за столом одиноко, все
остальные по двое, по трое, и все говорят негромко, вполголоса, наклоняясь друг к другу через столы. У двери
в биллиардную, где уже щелкали шары, за круглым столом завтракают пятеро военных, они, не стесняясь, смеются, смех вызывает дородный, чернобородый интендант
в шелковой шапочке на голове, он рассказывает что-то, густой его бас звучит однотонно, выделяется только часто повторяемое...
Очень хвалил, что у нас
в Думе только тринадцать — чертова дюжина — социалистов, да и те не ладят друг с другом, а все
остальные —
в Сибири или эмигранты.
Подсели на лестницу и
остальные двое, один — седобородый, толстый, одетый солидно, с широким, желтым и незначительным лицом, с длинным, белым носом; другой — маленький, костлявый,
в полушубке, с босыми чугунными ногами,
в картузе, надвинутом на глаза так низко, что виден был только красный, тупой нос, редкие усы, толстая дряблая губа и ржавая бороденка. Все четверо они осматривали Самгина так пристально, что ему стало неловко, захотелось уйти. Но усатый, сдув пепел с папиросы, строго спросил...
Зимою Самгин выиграл
в судебной палате процесс против родственников купца Коптева — «менялы» и ростовщика; человек этот помер, отказав Марине по духовному завещанию тридцать пять тысяч рублей, а дом и
остальное имущество — кухарке своей и ее параличному сыну.
Двое — спорили,
остальные, прижимая человека
в пенсне, допрашивали его.
— Ничего неприличного я не сказал и не собираюсь, — грубовато заявил оратор. — А если говорю смело, так, знаете, это так и надобно, теперь даже кадеты пробуют смело говорить, — добавил он, взмахнув левой рукой, большой палец правой он сунул за ремень, а
остальные четыре пальца быстро шевелились, сжимаясь
в кулак и разжимаясь, шевелились и маленькие медные усы на пестром лице.
— Разумеется, о положении на фронте запрещено писать, и письма делятся приблизительно так: огромное большинство совершенно ни слова не говорит о войне, как будто авторы писем не участвуют
в ней,
остальные пишут так, что их письма уничтожаются…
Он убежал, оставив Самгина считать людей, гуськом входивших на двор, насчитал он чертову дюжину, тринадцать человек. Часть их пошла к флигелю,
остальные столпились у крыльца дома, и тотчас же
в тишине пустых комнат зловеще задребезжал звонок.
В длинном этом сарае их было человек десять, двое сосредоточенно играли
в шахматы у окна, один писал письмо и, улыбаясь, поглядывал
в потолок, еще двое
в углу просматривали иллюстрированные журналы и газеты, за столом пил кофе толстый старик с орденами на шее и на груди, около него сидели
остальные, и один из них, черноусенький, с кошечьим лицом, что-то вполголоса рассказывал, заставляя старика усмехаться.
В общем он видел человек десять, а сейчас их было девятнадцать: одиннадцать — вооруженных винтовками и маузерами,
остальные — безоружны.
— Я бросил на мягкое, — сердито отозвался Самгин, лег и задумался о презрении некоторых людей ко всем
остальным. Например — Иноков. Что ему право, мораль и все, чем живет большинство, что внушается человеку государством, культурой? «Классовое государство ремонтирует старый дом гнилым деревом», — вдруг вспомнил он слова Степана Кутузова. Это было неприятно вспомнить, так же как удачную фразу противника
в гражданском процессе.
В коридоре все еще беседовали, бас внушительно доказывал...
Человек пять солдат, передав винтовки товарищам, тоже ломали и дробили отжившие вещи, —
остальные солдаты подвигались все ближе к огню;
в воздухе, окрашенном
в два цвета, дымно-синеватый и багряный, штыки блестели, точно удлиненные огни свеч, и так же струились вверх.
Через несколько минут Самгин оказался
в комнате, где собралось несколько десятков людей, человек тридцать сидели на стульях и скамьях, на подоконниках трех окон,
остальные стояли плечо
в плечо друг другу настолько тесно, что Фроленков с трудом протискался вперед, нашептывая строго, как человек власть имущий...
— Любовь и смерть, — слушал Клим через несколько минут, —
в этих двух тайнах скрыт весь страшный смысл нашего бытия, все же
остальное — и кутузовщина — только неудачные, трусливые попытки обмануть самих себя пустяками.
— Одного ингуша — убили, другого — ранили, трое
остальных повезли раненого
в город,
в больницу и — пропали…
Одну свечку погасили, другая освещала медную голову рыжего плотника, каменные лица слушающих его и маленькое,
в серебряной бородке, лицо Осипа, оно выглядывало из-за самовара, освещенное огоньком свечи более ярко, чем
остальные, Осип жевал хлеб, прихлебывая чай, шевелился, все другие сидели неподвижно. Самгин, посмотрев на него несколько секунд, закрыл глаза, но ему помешала дремать, разбудила негромкая четкая речь Осипа.