Неточные совпадения
Любаша бесцеремонно прервала эту речь, предложив
дяде Мише покушать. Он молча согласился, сел к столу, взял кусок ржаного хлеба, налил стакан молока, но затем встал и пошел по
комнате, отыскивая, куда сунуть окурок папиросы. Эти поиски тотчас упростили его
в глазах Самгина, он уже не мало видел людей, жизнь которых стесняют окурки и разные иные мелочи, стесняют, разоблачая
в них обыкновенное человечье и будничное.
И с этого момента уже не помнил ничего. Проснулся он
в комнате, которую не узнал, но большая фотография
дяди Хрисанфа подсказала ему, где он. Сквозь занавески окна
в сумрак проникали солнечные лучи необыкновенного цвета, верхние стекла показывали кусок неба, это заставило Самгина вспомнить комнатенку
в жандармском управлении.
Дядя Хрисанф, пылая, волнуясь и потея, неустанно бегал из
комнаты в кухню, и не однажды случалось так, что
в грустную минуту воспоминаний о людях, сидящих
в тюрьмах, сосланных
в Сибирь, раздавался его ликующий голос...
Варвара молчала, но по глазам ее Самгин видел, что она была бы счастлива, если б он сделал это. И, заставив ее раза два повторить предложение Анфимьевны, Клим поселился
в комнате Лидии и Любаши, оклеенной для него новыми обоями, уютно обставленной старинной мебелью
дяди Хрисанфа.
Две лампы освещали
комнату; одна стояла на подзеркальнике,
в простенке между запотевших серым потом окон, другая спускалась на цепи с потолка, под нею,
в позе удавленника, стоял Диомидов, опустив руки вдоль тела, склонив голову к плечу; стоял и пристально, смущающим взглядом смотрел на Клима, оглушаемого поющей, восторженной речью
дяди Хрисанфа...
В соседней
комнате суетились — Лидия
в красной блузе и черной юбке и Варвара
в темно-зеленом платье. Смеялся невидимый студент Маракуев. Лидия казалась ниже ростом и более, чем всегда, была похожа на цыганку. Она как будто пополнела, и ее тоненькая фигурка утратила бесплотность. Это беспокоило Клима; невнимательно слушая восторженные излияния
дяди Хрисанфа, он исподлобья, незаметно рассматривал Диомидова, бесшумно шагавшего из угла
в угол
комнаты.
Только
дядя Григорий, как маятник, ходит взад и вперед по
комнате, да Клюквин прислонился к косяку двери и все время стоит
в наклоненном положении, точно ждет, что его сейчас позовут.
Снова началось что-то кошмарное. Однажды вечером, когда, напившись чаю, мы с дедом сели за Псалтырь, а бабушка начала мыть посуду,
в комнату ворвался
дядя Яков, растрепанный, как всегда, похожий на изработанную метлу. Не здоровавшись, бросив картуз куда-то
в угол, он скороговоркой начал, встряхиваясь, размахивая руками...
Всё болело; голова у меня была мокрая, тело тяжелое, но не хотелось говорить об этом, — всё кругом было так странно: почти на всех стульях
комнаты сидели чужие люди: священник
в лиловом, седой старичок
в очках и военном платье и еще много; все они сидели неподвижно, как деревянные, застыв
в ожидании, и слушали плеск воды где-то близко. У косяка двери стоял
дядя Яков, вытянувшись, спрятав руки за спину. Дед сказал ему...
Вскоре он изучил
в совершенстве
комнаты по их звукам: различал походку домашних, скрип стула под инвалидом-дядей, сухое, размеренное шоркание нитки
в руках матери, ровное тикание стенных часов.
Дяди мои поместились
в отдельной столовой, из которой, кроме двери
в залу, был ход через общую, или проходную,
комнату в большую столярную; прежде это была горница,
в которой у покойного дедушки Зубина помещалась канцелярия, а теперь
в ней жил и работал столяр Михей, муж нашей няньки Агафьи, очень сердитый и грубый человек.
Я осыпал
дядю всеми бранными словами, какие только знал; назвал его подьячим, приказным крючком и мошенником, а Волкова, как главного виновника и преступника, хотел непременно застрелить, как только достану ружье, или затравить Суркой (дворовой собачонкой, известной читателям); а чтоб не откладывать своего мщения надолго, я выбежал, как исступленный, из
комнаты, бросился
в столярную, схватил деревянный молоток, бегом воротился
в гостиную и, подошед поближе, пустил молотком прямо
в Волкова…
Я не мог, бывало, дождаться того времени, когда
дядя сядет за стол у себя
в комнате, на котором стояли уже стакан с водой и чистая фаянсовая тарелка, заранее мною приготовленная.
Чем выше все они стали подниматься по лестнице, тем Паша сильнее начал чувствовать запах французского табаку, который обыкновенно нюхал его
дядя.
В высокой и пространной
комнате, перед письменным столом, на покойных вольтеровских креслах сидел Еспер Иваныч. Он был
в колпаке, с поднятыми на лоб очками,
в легоньком холстинковом халате и
в мягких сафьянных сапогах. Лицо его дышало умом и добродушием и напоминало собою несколько лицо Вальтер-Скотта.
Вообще детские игры он совершенно покинул и повел, как бы
в подражание Есперу Иванычу, скорее эстетический образ жизни. Он очень много читал (
дядя обыкновенно присылал ему из Новоселок, как только случалась оказия, и романы, и журналы, и путешествия); часто ходил
в театр, наконец задумал учиться музыке. Желанию этому немало способствовало то, что на том же верху Александры Григорьевны оказались фортепьяны. Павел стал упрашивать Симонова позволить ему снести их к нему
в комнату.
«Стоило семь лет трудиться, — думал он, — чтобы очутиться
в удушающей, как тюрьма,
комнате, бывать
в гостях у полуидиота-дяди и видеть счастье изменившей женщины!
Павел Федорыч уехал, а мы перешли
в гостиную. Филофей Павлыч почти толкнул меня на диван ("вы, братец, — старший
в семействе; по христианскому обычаю, вам следовало бы под образами сидеть, а так как у нас, по легкомыслию нашему,
в парадных
комнатах образов не полагается — ну, так хоть на диван попокойнее поместитесь!" — сказал он при этом, крепко сжимая мне руку), а сам сел на кресло подле меня. Сбоку, около стола, поместились маменька с дочкой, и я слышал, как Машенька шепнула:"Займи дядю-то!"
В то утро, которое я буду теперь описывать,
в хаотическом доме было несколько потише, потому что старуха, как и заранее предполагала, уехала с двумя младшими дочерьми на панихиду по муже, а Людмила, сказавшись больной, сидела
в своей
комнате с Ченцовым: он прямо от
дяди проехал к Рыжовым. Дверь
в комнату была несколько притворена. Но прибыл Антип Ильич и вошел
в совершенно пустую переднюю. Он кашлянул раз, два; наконец к нему выглянула одна из горничных.
Около семи часов дом начинал вновь пробуждаться. Слышались приготовления к предстоящему чаю, а наконец раздавался и голос Порфирия Владимирыча.
Дядя и племянница садились у чайного стола, разменивались замечаниями о проходящем дне, но так как содержание этого дня было скудное, то и разговор оказывался скудный же. Напившись чаю и выполнив обряд родственного целования на сон грядущий, Иудушка окончательно заползал
в свою нору, а Аннинька отправлялась
в комнату к Евпраксеюшке и играла с ней
в мельники.
Серая попадья, подняв очки на лоб, положив на колени руки и шитьё, сидела у окна, изредка вставляя
в речь
дяди два-три негромких слова, а поп, возбуждённый и растрёпанный, то вскакивал и летел куда-то по
комнате, сбивая стулья, то, как бы
в отчаянии, падал на клеёнчатый диван и, хватаясь за голову руками, кричал...
Поп позвал меня к себе, и она тоже пошла с Любой, сидели там, пили чай, а
дядя Марк доказывал, что хорошо бы
в городе театр завести. Потом попадья прекрасно играла на фисгармонии, а Люба вдруг заплакала, и все они ушли
в другую
комнату. Горюшина с попадьёй на ты, а поп зовёт её Дуня, должно быть, родственница она им. Поп, оставшись с
дядей, сейчас же начал говорить о боге; нахмурился, вытянулся, руку поднял вверх и, стоя середи
комнаты, трясёт пышными волосами.
Дядя отвечал ему кратко и нелюбезно.
Дядя Марк пришёл через два дня утром, и показалось, как будто
в доме выставили рамы, а все
комнаты налились бодрым весенним воздухом. Он сразу же остановился перед Шакиром, разглядел его серое лицо с коротко подстриженными седыми усами и ровной густой бородкой и вдруг заговорил с ним по-татарски. Шакир как будто даже испугался, изумлённо вскинул вверх брови, открыл рот, точно задохнувшись, и, обнажая обломки чёрных, выкрошившихся зубов, стал смеяться взвизгивающим, радостным смехом.
И
дядя вывел меня на террасу,
в то самое мгновение, когда Фома входил
в комнату. Но каюсь: я не ушел; я решился остаться на террасе, где было очень темно и, следственно, меня трудно было увидеть из
комнаты. Я решился подслушивать!
Этого Фома не мог вынести. Он взвизгнул, как будто его начали резать, и бросился вон из
комнаты. Генеральша хотела, кажется, упасть
в обморок, но рассудила лучше бежать за Фомой Фомичом. За ней побежали и все, а за всеми
дядя. Когда я опомнился и огляделся, то увидел
в комнате одного Ежевикина. Он улыбался и потирал себе руки.
Рассуждая таким образом, мы дошли до террасы. На дворе было уже почти совсем темно.
Дядя действительно был один,
в той же
комнате, где произошло мое побоище с Фомой Фомичом, и ходил по ней большими шагами. На столах горели свечи. Увидя меня, он бросился ко мне и крепко сжал мои руки. Он был бледен и тяжело переводил дух; руки его тряслись, и нервическая дрожь пробегала временем по всему его телу.
Дядя быстро вышел из
комнаты и поворотил
в сад, а не к дому. Я следил за ним из окна.
Я думаю, если б бомба упала среди
комнаты, то это не так бы изумило и испугало всех, как это открытое восстание — и кого же? — девочки, которой даже и говорить не позволялось громко
в бабушкином присутствии. Генеральша, немая от изумления и от бешенства, привстала, выпрямилась и смотрела на дерзкую внучку свою, не веря глазам.
Дядя обмер от ужаса.
Но Фалалей не умеет сказать, чьих господ. Разумеется, кончается тем, что Фома
в сердцах убегает из
комнаты и кричит, что его обидели; с генеральшей начинаются припадки, а
дядя клянет час своего рождения, просит у всех прощения и всю остальную часть дня ходит на цыпочках
в своих собственных
комнатах.
Дядя начал было делать мне знаки, но
в эту минуту новое лицо вошло
в комнату и привлекло на себя всеобщее внимание.
Если уж
дядя говорил
в комнате Фомы таким тоном и голосом, то, казалось бы, все обстояло благополучно. Но
в том-то и беда, что
дядя неспособен был ничего угадать по лицу, как выразился Мизинчиков; а взглянув на Фому, я как-то невольно согласился, что Мизинчиков прав и что надо было чего-нибудь ожидать…
Один из двух мужчин, бывших
в комнате, был еще очень молодой человек, лет двадцати пяти, тот самый Обноскин, о котором давеча упоминал
дядя, восхваляя его ум и мораль.
Несколько минут
дядя молча ходил по
комнате, как будто
в борьбе сам с собою.
Раздирающий душу вопль генеральши, покатившейся
в кресле; столбняк девицы Перепелицыной перед неожиданным поступком до сих пор всегда покорного
дяди; ахи и охи приживалок; испуганная до обморока Настенька, около которой увивался отец; обезумевшая от страха Сашенька;
дядя,
в невыразимом волнении шагавший по
комнате и дожидавшийся, когда очнется мать; наконец, громкий плач Фалалея, оплакивавшего господ своих, — все это составляло картину неизобразимую.
Кроме ее,
в комнате находился ее муж да еще некто Увар Иванович Стахов, троюродный
дядя Николая Артемьевича, отставной корнет лет шестидесяти, человек тучный до неподвижности, с сонливыми желтыми глазками и бесцветными толстыми губами на желтом пухлом лице.
Соня.
В комнате у
дяди Вани. Что-то пишет. Я рада, что
дядя Ваня ушел, мне нужно поговорить с тобою.
— Ладно! Я возьму… — сказал он наконец и тотчас вышел вон из
комнаты. Решение взять у
дяди деньги было неприятно ему; оно унижало его
в своих глазах. Зачем ему сто рублей? Что можно сделать с ними? И он подумал, что, если б
дядя предложил ему тысячу рублей, — он сразу перестроил бы свою беспокойную, тёмную жизнь на жизнь чистую, которая текла бы вдали от людей,
в покойном одиночестве… А что, если спросить у
дяди, сколько досталось на его долю денег старого тряпичника? Но эта мысль показалась ему противной…
Илья прошёл
в ту
комнату, где когда-то жил с
дядей, и пристально осмотрел её:
в ней только обои почернели да вместо двух кроватей стояла одна и над ней висела полка с книгами. На том месте, где спал Илья, помещался какой-то высокий неуклюжий ящик.
Градобоев. Вот я те помилосердую, ступай. (Заметив Силана). Эй ты,
дядя! Иди за мной
в комнаты! С тобой у нас большой разговор будет. (Прочим). Ну, с богом. Некогда мне теперь судить вас. Кому что нужно, приходите завтра. (Уходит с Силаном).
Дядя, сконфузясь, отвечал, что ему будто с вечера показалось
в комнате душно и он перешел на балкон.
В первую же ночь после приезда
дяди Егора они оба — отец и сын — заперлись
в отведенной ему
комнате и долго беседовали вполголоса; на другое утро я заметил, что
дядя как-то особенно ласково и доверчиво посматривал на своего сына: очень он им казался доволен.
В одно утро, мы только что успели позавтракать — я сидел один под окном и размышлял о возвращении
дяди — апрельская оттепель па́рила и сверкала на дворе, — вдруг
в комнату вбежала Пульхерия Петровна. Она во всякое время была очень проворна и егозлива, говорила пискливым голоском и все размахивала руками, а тут она просто так и накинулась на нас.
В это время барон ушел к себе
в кабинет, из которого вынес и передал мне рекомендательное письмо к своему
дяде. Напившись чаю, мы раскланялись и, вернувшись
в гостиницу, тотчас же ночью отправились на почтовых
в путь, ввиду конца февраля, изрывшего отмякшие дороги глубокими ухабами.
В Киеве мы поместились
в небольшой квартире Матвеевых, где отцу отведена была
комната, предназначавшаяся для Васи.
Особенная прелесть шуток, откалываемых Квадратуловым, заключалась
в том, что он только что стащил
в дежурной
комнате со стола целый десяток блинчиков с вареньем, принесенных на обед
дяде Васе
в виде третьего блюда.
Снова не то: усомнился я
в боге раньше, чем увидал людей. Михайла, округлив глаза, задумчиво смотрит мне
в лицо, а
дядя тяжело шагает по
комнате, гладит бороду и тихонько мычит. Нехорошо мне пред ними, что принижаю себя ложью.
В душе у меня бестолково и тревожно; как испуганный рой пчёл, кружатся мысли, и стал я раздражённо изгонять их — хочу опустошить себя. Долго говорил, не заботясь о связности речи, и, пожалуй, нарочно путал её: коли они умники, то должны всё разобрать. Устал и задорно спрашиваю...
Слушаю и удивляюсь: всё это понятно мне и не только понятно, но кажется близким, верным. Как будто я и сам давно уже думал так, но — без слов, а теперь нашлись слова и стройно ложатся предо мною, как ступени лестницы вдаль и вверх. Вспоминаю Ионины речи, оживают они для меня ярко и красочно. Но
в то же время беспокойно и неловко мне, как будто стою на рыхлой льдине реки весной.
Дядя незаметно ушёл, мы вдвоём сидим, огня
в комнате нет, ночь лунная,
в душе у меня тоже лунная мгла.
Вижу — налетел я с ковшом на брагу, хочу ему ответить, а он повернулся и ушёл. Сижу я
в дураках, смотрю.
Комната — большая, чистая,
в углу стол для ужина накрыт, на стенах — полки с книгами, книги — светские, но есть библия, евангелие и старый славянский псалтирь. Вышел на двор, моюсь.
Дядя идёт, картуз ещё больше на затылке, руками махает и голову держит вперёд, как бык.
Когда мы вернулись из кабинета
дяди в свою
комнату, Дробыш почесал с комичным видом свою буйную русую шевелюру и сказал...
Фани более всех сочувствовала
дяде; она, еще при гостях, ушла
в наугольную
комнату и при лунном свете начала повторять качучу, которую должна была танцевать
в дивертисмане.
Лиза принесла из своей
комнаты свои старые карты,
в которые она гадала о том, скоро ли пройдет флюс у Анны Федоровны, вернется ли нынче
дядя из города, когда он уезжал, приедет ли сегодня соседка и т. д. Карты эти, хотя служили уже месяца два, были почище тех,
в которые гадала Анна Федоровна.
— А, батюшки мои! Голубчик он мой!.. Данило! Скорей беги, скажи: барыня к себе просит, — заговорила она, вскакивая и скорыми шагами направляясь
в девичью. — Лизанька! Устюшка! приготовить надо твою
комнату, Лиза. Ты перейди к
дяде; а вы, братец… братец! вы
в гостиной уж ночуйте. Одну ночь ничего.