Неточные совпадения
Их дочки Таню обнимают.
Младые грации Москвы
Сначала молча озирают
Татьяну с ног до головы;
Ее находят что-то странной,
Провинциальной и жеманной,
И что-то бледной и худой,
А впрочем, очень недурной;
Потом, покорствуя природе,
Дружатся с ней,
к себе
ведут,
Целуют, нежно руки жмут,
Взбивают кудри ей по моде
И поверяют нараспев
Сердечны тайны, тайны дев.
«Ну, что соседки? Что Татьяна?
Что Ольга резвая твоя?»
— Налей еще мне полстакана…
Довольно, милый… Вся семья
Здорова; кланяться
велели.
Ах, милый, как похорошели
У Ольги плечи, что за грудь!
Что за душа!.. Когда-нибудь
Заедем
к ним; ты их обяжешь;
А то, мой друг, суди ты сам:
Два раза заглянул, а там
Уж
к ним и носу не покажешь.
Да вот… какой же я болван!
Ты
к ним на той неделе зван...
«Ах! няня, сделай одолженье». —
«Изволь, родная, прикажи».
«Не думай… право… подозренье…
Но видишь… ах! не откажи». —
«Мой друг, вот Бог тебе порука». —
«Итак, пошли тихонько внука
С запиской этой
к О…
к тому…
К соседу… да
велеть ему,
Чтоб он не говорил ни слова,
Чтоб он не называл меня…» —
«Кому же, милая моя?
Я нынче стала бестолкова.
Кругом соседей много есть;
Куда мне их и перечесть...
Мечтам и годам нет возврата;
Не обновлю души моей…
Я вас люблю любовью брата
И, может быть, еще нежней.
Послушайте ж меня без гнева:
Сменит не раз младая дева
Мечтами легкие мечты;
Так деревцо свои листы
Меняет с каждою весною.
Так, видно, небом суждено.
Полюбите вы снова: но…
Учитесь властвовать собою:
Не всякий вас, как я, поймет;
К беде неопытность
ведет».
Он поскорей звонит. Вбегает
К нему слуга француз Гильо,
Халат и туфли предлагает
И подает ему белье.
Спешит Онегин одеваться,
Слуге
велит приготовляться
С ним вместе ехать и с собой
Взять также ящик боевой.
Готовы санки беговые.
Он сел, на мельницу летит.
Примчались. Он слуге
велитЛепажа стволы роковые
Нести за ним, а лошадям
Отъехать в поле
к двум дубкам.
Буянов, братец мой задорный,
К герою нашему подвел
Татьяну с Ольгою; проворно
Онегин с Ольгою пошел;
Ведет ее, скользя небрежно,
И, наклонясь, ей шепчет нежно
Какой-то пошлый мадригал
И руку жмет — и запылал
В ее лице самолюбивом
Румянец ярче. Ленский мой
Всё видел: вспыхнул, сам не свой;
В негодовании ревнивом
Поэт конца мазурки ждет
И в котильон ее зовет.
«И полно, Таня! В эти лета
Мы не слыхали про любовь;
А то бы согнала со света
Меня покойница свекровь». —
«Да как же ты венчалась, няня?» —
«Так, видно, Бог
велел. Мой Ваня
Моложе был меня, мой свет,
А было мне тринадцать лет.
Недели две ходила сваха
К моей родне, и наконец
Благословил меня отец.
Я горько плакала со страха,
Мне с плачем косу расплели
Да с пеньем в церковь
повели.
Накушавшись чаю, он уселся перед столом,
велел подать себе свечу, вынул из кармана афишу, поднес ее
к свече и стал читать, прищуря немного правый глаз.
— Подлец, до сих пор еще стоит! — проговорил он сквозь зубы и
велел Селифану, поворотивши
к крестьянским избам, отъехать таким образом, чтобы нельзя было видеть экипажа со стороны господского двора.
Но обо всем этом читатель узнает постепенно и в свое время, если только будет иметь терпение прочесть предлагаемую
повесть, очень длинную, имеющую после раздвинуться шире и просторнее по мере приближения
к концу, венчающему дело.
Самосвистов явился в качестве распорядителя: выбранил поставленных часовых за то, что небдительно смотрели, приказал приставить еще лишних солдат для усиленья присмотра, взял не только шкатулку, но отобрал даже все такие бумаги, которые могли бы чем-нибудь компрометировать Чичикова; связал все это вместе, запечатал и
повелел самому солдату отнести немедленно
к самому Чичикову, в виде необходимых ночных и спальных вещей, так что Чичиков, вместе с бумагами, получил даже и все теплое, что нужно было для покрытия бренного его тела.
Надворные советники, может быть, и познакомятся с ним, но те, которые подобрались уже
к чинам генеральским, те, бог
весть, может быть, даже бросят один из тех презрительных взглядов, которые бросаются гордо человеком на все, что ни пресмыкается у ног его, или, что еще хуже, может быть, пройдут убийственным для автора невниманием.
Подъехавши
к трактиру, Чичиков
велел остановиться по двум причинам.
— А вот же поймал, нарочно поймал! — отвечал Ноздрев. — Теперь я
поведу тебя посмотреть, — продолжал он, обращаясь
к Чичикову, — границу, где оканчивается моя земля.
В отношении
к начальству он
повел себя еще умнее.
— А зачем же так вы не рассуждаете и в делах света? Ведь и в свете мы должны служить Богу, а не кому иному. Если и другому кому служим, мы потому только служим, будучи уверены, что так Бог
велит, а без того мы бы и не служили. Что ж другое все способности и дары, которые розные у всякого? Ведь это орудия моленья нашего: то — словами, а это делом. Ведь вам же в монастырь нельзя идти: вы прикреплены
к миру, у вас семейство.
Поздно уже, почти в сумерки, возвратился он
к себе в гостиницу, из которой было вышел в таком хорошем расположении духа, и от скуки
велел подать себе чаю.
Он вдруг смекнул и понял дело и
повел себя в отношении
к товарищам точно таким образом, что они его угощали, а он их не только никогда, но даже иногда, припрятав полученное угощенье, потом продавал им же.
Герой наш поворотился в ту ж минуту
к губернаторше и уже готов был отпустить ей ответ, вероятно ничем не хуже тех, какие отпускают в модных
повестях Звонские, Линские, Лидины, Гремины и всякие ловкие военные люди, как, невзначай поднявши глаза, остановился вдруг, будто оглушенный ударом.
Потом зашел
к другим:
к полицеймейстеру,
к вице-губернатору,
к почтмейстеру, но все или не приняли его, или приняли так странно, такой принужденный и непонятный
вели разговор, так растерялись, и такая вышла бестолковщина изо всего, что он усомнился в здоровье их мозга.
— Вон сколько земли оставил впусте! — говорил, начиная сердиться, Костанжогло. — Хоть бы
повестил вперед, так набрели бы охотники. Ну, уж если нечем пахать, так копай под огород. Огородом бы взял. Мужика заставил пробыть четыре года без труда. Безделица! Да ведь этим одним ты уже его развратил и навеки погубил. Уж он успел привыкнуть
к лохмотью и бродяжничеству! Это стало уже жизнью его. — И, сказавши это, плюнул Костанжогло, и желчное расположение осенило сумрачным облаком его чело…
Он постарался сбыть поскорее Ноздрева, призвал
к себе тот же час Селифана и
велел ему быть готовым на заре, с тем чтобы завтра же в шесть часов утра выехать из города непременно, чтобы все было пересмотрено, бричка подмазана и прочее, и прочее.
Чичиков схватился со стула с ловкостью почти военного человека, подлетел
к хозяйке с мягким выраженьем в улыбке деликатного штатского человека, коромыслом подставил ей руку и
повел ее парадно через две комнаты в столовую, сохраняя во все время приятное наклоненье головы несколько набок. Служитель снял крышку с суповой чашки; все со стульями придвинулись ближе
к столу, и началось хлебанье супа.
«Я тебе, Чичиков, — сказал Ноздрев, — покажу отличнейшую пару собак: крепость черных мясов [Черные мяса — ляжки у борзых.] просто наводит изумление, щиток [Щиток — острая морда у собак.] — игла!» — и
повел их
к выстроенному очень красиво маленькому домику, окруженному большим загороженным со всех сторон двором.
Один раз, возвратясь
к себе домой, он нашел на столе у себя письмо; откуда и кто принес его, ничего нельзя было узнать; трактирный слуга отозвался, что принесли-де и не
велели сказывать от кого.
Она встала, подсела
к нам, оживилась… и мы только в два часа ночи вспомнили, что доктора
велят ложиться спать в одиннадцать.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога
вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь
к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
«
Веди меня куда-нибудь, разбойник! хоть
к черту, только
к месту!» — закричал я.
Я до вечера просидел дома, запершись в своей комнате. Приходил лакей звать меня
к княгине, — я
велел сказать, что болен.
Княгиня, кажется, не привыкла
повелевать; она питает уважение
к уму и знаниям дочки, которая читала Байрона по-английски и знает алгебру: в Москве, видно, барышни пустились в ученость и хорошо делают, право!
По мнению здешних ученых, этот провал не что иное, как угасший кратер; он находится на отлогости Машука, в версте от города.
К нему
ведет узкая тропинка между кустарников и скал; взбираясь на гору, я подал руку княжне, и она ее не покидала в продолжение целой прогулки.
«Есть еще одна фатера, — отвечал десятник, почесывая затылок, — только вашему благородию не понравится; там нечисто!» Не поняв точного значения последнего слова, я
велел ему идти вперед, и после долгого странствовия по грязным переулкам, где по сторонам я видел одни только ветхие заборы, мы подъехали
к небольшой хате, на самом берегу моря.
Мы друг друга скоро поняли и сделались приятелями, потому что я
к дружбе неспособен: из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себе не признается; рабом я быть не могу, а
повелевать в этом случае — труд утомительный, потому что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня есть лакеи и деньги!
Я схватил бумаги и поскорее унес их, боясь, чтоб штабс-капитан не раскаялся. Скоро пришли нам объявить, что через час тронется оказия; я
велел закладывать. Штабс-капитан вошел в комнату в то время, когда я уже надевал шапку; он, казалось, не готовился
к отъезду; у него был какой-то принужденный, холодный вид.
Велев седлать лошадей, я оделся и сбежал
к купальне. Погружаясь в холодный кипяток нарзана, я чувствовал, как телесные и душевные силы мои возвращались. Я вышел из ванны свеж и бодр, как будто собирался на бал. После этого говорите, что душа не зависит от тела!..
Раз утром он
велел оседлать лошадь, оделся по-черкесски, вооружился и вошел
к ней.
Я подошел
к окну и посмотрел в щель ставня: бледный, он лежал на полу, держа в правой руке пистолет; окровавленная шашка лежала возле него. Выразительные глаза его страшно вращались кругом; порою он вздрагивал и хватал себя за голову, как будто неясно припоминая вчерашнее. Я не прочел большой решимости в этом беспокойном взгляде и сказал майору, что напрасно он не
велит выломать дверь и броситься туда казакам, потому что лучше это сделать теперь, нежели после, когда он совсем опомнится.
Велев есаулу завести с ним разговор и поставив у дверей трех казаков, готовых ее выбить и броситься мне на помощь при данном знаке, я обошел хату и приблизился
к роковому окну. Сердце мое сильно билось.
И вдруг Раскольникову ясно припомнилась вся сцена третьего дня под воротами; он сообразил, что, кроме дворников, там стояло тогда еще несколько человек, стояли и женщины. Он припомнил один голос, предлагавший
вести его прямо в квартал. Лицо говорившего не мог он вспомнить и даже теперь не признавал, но ему памятно было, что он даже что-то ответил ему тогда, обернулся
к нему…
Зосимов
велел мне болтать с тобою дорогой и тебя заставить болтать и потом ему рассказать, потому что у него идея… что ты… сумасшедший или близок
к тому.
Первые сохраняют мир и приумножают его численно; вторые двигают мир и
ведут его
к цели.
— Это пусть, а все-таки вытащим! — крикнул Разумихин, стукнув кулаком по столу. — Ведь тут что всего обиднее? Ведь не то, что они врут; вранье всегда простить можно; вранье дело милое, потому что
к правде
ведет. Нет, то досадно, что врут, да еще собственному вранью поклоняются. Я Порфирия уважаю, но… Ведь что их, например, перво-наперво с толку сбило? Дверь была заперта, а пришли с дворником — отперта: ну, значит, Кох да Пестряков и убили! Вот ведь их логика.
Два часа просидели и все шептались: «Дескать, как теперь Семен Захарыч на службе и жалование получает, и
к его превосходительству сам являлся, и его превосходительство сам вышел, всем ждать
велел, а Семена Захарыча мимо всех за руку в кабинет провел».
Погодя немного минут, баба в коровник пошла и видит в щель: он рядом в сарае
к балке кушак привязал, петлю сделал; стал на обрубок и хочет себе петлю на шею надеть; баба вскрикнула благим матом, сбежались: «Так вот ты каков!» — «А
ведите меня, говорит, в такую-то часть, во всем повинюсь».
Легко ли в шестьдесят пять лет
Тащиться мне
к тебе, племянница?.. — Мученье!
Час битый ехала с Покровки, силы нет;
Ночь — светопреставленье!
От скуки я взяла с собой
Арапку-девку да собачку; —
Вели их накормить, ужо, дружочек мой,
От ужина сошли подачку.
Княгиня, здравствуйте!
Послушайте, ужли слова мои все колки?
И клонятся
к чьему-нибудь вреду?
Но если так: ум с сердцем не в ладу.
Я в чудаках иному чуду
Раз посмеюсь, потом забуду.
Велите ж мне в огонь: пойду как на обед.
Так я все
веду речь эту не
к тому, чтобы начать войну с бусурменами: мы обещали султану мир, и нам бы великий был грех, потому что мы клялись по закону нашему.
Не
к добру
повела корысть козака: отскочила могучая голова, и упал обезглавленный труп, далеко вокруг оросивши землю.
Но когда подвели его
к последним смертным мукам, — казалось, как будто стала подаваться его сила. И
повел он очами вокруг себя: боже, всё неведомые, всё чужие лица! Хоть бы кто-нибудь из близких присутствовал при его смерти! Он не хотел бы слышать рыданий и сокрушения слабой матери или безумных воплей супруги, исторгающей волосы и биющей себя в белые груди; хотел бы он теперь увидеть твердого мужа, который бы разумным словом освежил его и утешил при кончине. И упал он силою и воскликнул в душевной немощи...