Неточные совпадения
А извещалось в
том письме, что божией волею случилось с Прохоровым несчастье. Попал он под колесо машины
и умер мученической смертью, раздробленный ею на сотню мелких кусков.
Тот же сторож с сивыми усами смотрит на нее внимательно
и зорко,
а перед нею…
—
А вы — шить! Слышите? С места не вскакивать
и работать до моего прихода. Кто-нибудь из старших присмотрит. Памфилова Женя, ты! С тебя взыщется, если опять шум будет.
А я сейчас вернусь. —
И скрылась за дверью рабочей комнаты. Вслед за
тем произошло нечто совсем неожиданное для Дуни.
— Слушай, новенькая, — заговорила костлявая, — ты нас нечаянно накрыла, так уж
и не выдавай. Никому не проговори, что здесь видала,
а не
то мы тебя… знаешь как! — Девочка подняла кулачок
и внушительно потрясла им перед лицом Дуни.
Дорушка была кухаркина дочка. Пока она была маленькой,
то жила за кухней в комнатке матери
и с утра до ночи играла тряпичными куколками.
А то выходила на двор погулять, порезвиться с дворовыми ребятами. На дворе ни деревца, ни садика, одни помойки да конюшня.
А тут вдруг
и лес, поле в Дуниных рассказах,
и кладбище. Занятно!
Дети знают отлично, что с дежурными шутки плохи. Либо одеяло сдернет, либо еще хуже — обольет водою.
А в дортуаре холодно
и без
того! Так выстудило за ночь…
—
А холодно, так вставай! Чуркова! Ты это что же, дряннушка этакая! До молитвы лежать будешь? —
и Липа, стремительно схватив с предпостельного столика кружку, бежит с нею в умывальную. Через минуту она возвращается, сияя
той же торжествующей недоброй улыбкой.
—
А ты не смей Олю обижать. Она у нас слабенькая,
того и гляди заболеет! — выскакивая вперед, крикнула Дорушка.
А Варварушка «своя». Такое же дитя подвалов, видевшее
и пережившее в своем детстве все
то же, что пережила большая часть воспитанниц.
Она вся затряслась от злобы… Затопала ногами
и внезапно, прежде, нежели кто мог остановить ее, залилась целым потоком слез,
и закрыв лицо руками, кинулась вон из спальни среднеотделенок. За нею бросились бежать Оня, Паша
и Дуня, все еще не перестававшие смеяться.
А за ними летел
тот же оглушительный смех
и звучали насмешливые голоса...
Но Дуня не знала, что ответить. Сказать, что мясо пряталось для Хвостика
и Мурки, было нельзя. Разве можно выдать «секрет» отделения? Разве эта белобрысенькая Нан не скажет о нем баронессе-матери,
а та в свою очередь Екатерине Ивановне,
и Хвостик с Муркой будут изгнаны из приютского сада…
— Пропала, говоришь ты? Пропасть не может… Не могла пропасть, я тебе повторяю. Кто-нибудь украл… Украл
и спрятал. Из зависти к такой прекрасной вещице.
А может быть,
и просто оттого, что понравилась! — сердито бросала Павла Артемьевна, хмуря свои
и без
того суровые брови.
—
А не думаете ли вы, что она наказана
и без
того достаточно? — тихо прозвучал вопрос горбуньи.
— Да полно тебе врать-то, непутевая… — сердится Варвара, — им
и без
того боязно,
а ты еще пугаешь, бессовестная! Не верьте ей, девоньки! Ишь язык-то у нее без костей Мели Емеля — твоя неделя! Нет
того греха, чтоб не простился господом, батюшкой нашим милосердным. Только проститься надо.
Тогда… давеча… в Рождестве-то… Она подножку эконому Павлу Семеновичу… Неужто
и ему покаяться? Прощения просить…
А как осерчает да «самой»-то
и донесет? Что-то будет! Ох, батюшки!
— Простите… не гневайтесь… Нарошно… Ах, господи… Обидно было… На вас… Ради Христа… простите… Обиделась за
то… что кушать хотелось…
А… кормят мало…
и худым… Вот я… со злости, значит, отплатить думала. Ах, ты, господи! Простите! На исповедь… Надо… Варварушка проститься велела…
А я перед вами грешна…
Сама не своя стоит точно к смерти приговоренная Дуня.
И опять всякие ужасы мерещутся ей.
То отец Модест выезжает на спине
той или другой «грешницы» из-за ширм,
то муки на
том свете мерещутся, раскаленные докрасна сковороды, горячие крючья… Гвозди, уготованные для грешников непрощенных.
А рядом Дорушка как ни в чем не бывало степенно крестится
и кладет земные поклоны.
— Ну, довольно! Показала вам модные па!
А то вы топчетесь в этом надоедливом вальсе
и старой допотопной польке. Скучно это.
А сейчас мне бы хотелось выбрать кого-нибудь себе в подруги. Только кого бы? Все вы в этих серых платьях на одно лицо.
— Вот неправда! — слегка усмехаясь
и мгновенно бледнея от волнения, произнесла всеобщая любимица. — Я не холодная, не бесчувственная. Только люблю-то я
тех, кто искренен, кто прост со мною.
А ты что ни слово,
то книжными выражениями сыпешь…
И сама, часто не понимая, мне такие странные
и глупые фразы говоришь.
А…
— Что ж это ты, девонька? Чем проштрафилась,
а? — зашептала она у уха апатично, с
тем же усталым видом опустившейся на стул Наташи. — Попроси прощения хорошенько! Прощения, говорю, попроси… Извинись перед Екатериной Ивановной да Павлой Артемьевной. Ведь волосы-то роскошь какая у тебя! Когда они еще отрастут-то! Ведь лишиться таких-то, поди, жалко! Попроси же, девонька, авось
и простит Екатерина Ивановна. Ведь она у нас — сама доброта. Ангел,
а не человек!.. Ну-ка…
—
А ведь она плачет. Помереть на этом месте плачет! Ей жаль Наташу! Вот
те святая пятница, мать-пятидесятница — жаль! — затараторила шепотом Паша Канарейкина, поспевая всюду со своей лисьей мордочкой
и проворно снующим носом.
Своим ровным, резким голосом она нанизывала фразу за фразой, строго покрикивая на нерадивую, поминутно отстающую от подруг Машу Рыжову или на маленькую, болезненную Чуркову, украшавшую
то и дело чернильными кляксами свою тетрадь, но при этом лицо ее все еще хранило
то недавнее выражение радости, с которым она вошла объявить счастливую весть о выздоровлении Наташи,
а глаза смотрели мягче
и добрее, каким-то совсем новым
и непривычным им взглядом.
Узнала от робко улыбающейся Дуни, что
та любит деревню, мечтает вместе с Наташей поехать в родимые места
и поселиться в школьном домике, учить ребятишек,
а в часы досуга гулять по родному лесу.
А между
тем такое ласковое участие с ее стороны много прочнее
и скорее проложит ей путь к детским сердцам, поможет запастись детским доверием в трудном деле воспитания сорока девочек
и даст ей самой больше спокойствия, пожалуй. Да-да, она была глубоко не права порою. Строгость никогда не вредна. Она необходима… Но ее суровость, ее грубость с детьми, разве они имели что-либо общее со строгостью?!
—
А я бы этого красавчика да в Неву бы вместе со всеми остальными. Небось
и он спервоначалу с ними шушукался,
того дурака поджигал, — сердито заключила она.
— Я
и не думаю отрекаться, — произнес он спокойным голосом, — действительно, я был на набережной утром с моими школьными товарищами.
А сейчас я здесь в доме моей тетки баронессы Софьи Петровны. Я родной племянник ее покойного мужа
и каждый праздник провожу здесь. Будни же в пансионе, с
тех пор как вернулся из-за границы. Там я пробыл несколько лет в музыкальной школе, немудрено, что вы раньше не встречали меня здесь. Сейчас же кузина Нан выслала меня встретить вас, так как сама она занята гостями.
Все кругом считают меня холодной, бесчувственной, жестокой, слишком жестокой
и сухой для моих пятнадцати лет,
а между
тем…
— Ей-ей! Уж такая она зачинщица, эта Оня!.. Нынче за чаем сговаривалась
и Антониночку нашу привлекла. Обещалась помочь, чем сможет. То-то забавно будет,
а?
Чтобы иметь удовольствие показать гостям
и почетным посетителям груды изящного белья, нарядные шелковые, батистовые блузки, шерстяные юбки на длинных рождественских столах под елкой, для
того чтобы сбывать все эти вещи,
а на вырученную сумму поддерживать благосостояние приюта, воспитанницы должны были работать с утра до полуночи, не складывая рук.
— Ты смотри, — уже строго увещевала ее, волнуясь, благоразумная девушка, — ты роль-то не забудь… Да говори громче… На репетициях едва под нос себе что-то шептала. Ведь пойми, ради господа, Маша, попечители, гости, все будут… Не осрами, ради самого Христа… За тебя да за мою Дуняшу пуще всего боюсь я… Ну да,
та ежели
и сробеет, Антониночка подскажет. Сбоку за кулисой будет она сидеть.
А вот ты уж
и не знаю, право, как справишься, — сокрушалась девушка.
Между
тем в зале за темною занавесью шло обычное торжество. Соединенный хор больших, средних
и маленьких под управлением Фимочки, такого же злого
и нервного, как
и в былые годы,
а теперь еще более взвинченного благодаря побегу своей помощницы по церковному пению регента Сони Кузьменко, которую он никак не мог кем-либо заменить, пел
и «Серую Утицу»,
и «Был у Христа-Младенца сад»,
и «Весну-красну»,
и «Елку-Зеленую», словом, все песни приютского репертуара.
Узкая, мелководная
и тихая Сестра… Пограничные посты на ее берегу…
А там, по
ту сторону заставы с шлагбаумом, там уже начинается сама Финляндия, суровая, важная, холодная
и красиво-печальная страна.
—
И то жутко, — согласилась Любочка, —
а все же хорошо бы свою судьбу увидать!
Кругом теснились старые, мохнатые, вековые сосны, дальше молодой, душистый березняк, еще дальше холмы направо
и налево… Песчаные горы, поросшие
тем же сосновым лесом.
А там невдалеке тихо ропчущий своим прибоем залив. Его вечерняя песнь едва уловленными звуками долетала теперь до слуха Любочки. Веселые голоса дачников
и финнов, окружавших береговые костры, покрывали сейчас этот тихий
и сладкий рокот.
Любочка замечталась тоже. Глядя на свои беленькие, как у барышни, нежные ручки, думала девушка о
том, что ждет ее впереди… Ужели же все
та же трудовая жизнь бедной сельской школьной учительницы,
а в лучшем случае городской? Ужели не явится прекрасный принц, как в сказке,
и не освободит ее, Любочку, всеми признанную красавицу, из этой тюрьмы труда
и беспросветной рабочей доли? Не освободит, не возьмет замуж, не станет лелеять
и холить,
и заботиться о ней всю жизнь…
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, //
То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти //
И этим письмам
и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… //
А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем
и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна любит не шутя //
И предается безусловно // Любви, как милое дитя. // Не говорит она: отложим — // Любви мы цену
тем умножим, // Вернее в сети заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой, там недоуменьем // Измучим сердце,
а потом // Ревнивым оживим огнем; //
А то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый из оков // Всечасно вырваться готов.
Но в них не видно перемены; // Всё в них на старый образец: // У тетушки княжны Елены // Всё
тот же тюлевый чепец; // Всё белится Лукерья Львовна, // Всё
то же лжет Любовь Петровна, // Иван Петрович так же глуп, // Семен Петрович так же скуп, // У Пелагеи Николавны // Всё
тот же друг мосье Финмуш, //
И тот же шпиц,
и тот же муж; //
А он, всё клуба член исправный, // Всё так же смирен, так же глух //
И так же ест
и пьет за двух.
И постепенно в усыпленье //
И чувств
и дум впадает он, //
А перед ним воображенье // Свой пестрый мечет фараон. //
То видит он: на талом снеге, // Как будто спящий на ночлеге, // Недвижим юноша лежит, //
И слышит голос: что ж? убит. //
То видит он врагов забвенных, // Клеветников
и трусов злых, //
И рой изменниц молодых, //
И круг товарищей презренных, //
То сельский дом —
и у окна // Сидит она…
и всё она!..
Так мысль ее далече бродит: // Забыт
и свет
и шумный бал, //
А глаз меж
тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, //
И локтем Таню враз толкнули, //
И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В
той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»