Приютки
1907
Глава пятая
Пески… сосны… холмы… пограничная с Финляндией речонка Сестра, вбегающая в залив, и «оно», самое море, серо-сизое, холодное, далекое, с темнеющими берегами Финляндии с одной стороны, окруженное дачными местностями чуть не вплоть до самого Петербурга с прочих сторон…
Узкая, мелководная и тихая Сестра… Пограничные посты на ее берегу… А там, по ту сторону заставы с шлагбаумом, там уже начинается сама Финляндия, суровая, важная, холодная и красиво-печальная страна.
Когда воспитанницы поднимались на гору, заросшую хвойным лесом, и перед ними развернулся во всей его красе Финский залив, Дуне и Дорушке, особенно чутким к красоте природы, казалось, что сердчишки их дрогнут и расколются от счастья в груди.
— О, это не Крестовский остров, — шептала в восторге Дорушка, проводившая там до сих пор лето на даче у бывших господ ее матери, — это настоящее… Понимаешь ли, настоящее, Дуня!
Но Дуня ничего не понимала. Смотрела, как зачарованная, то на сверкающий под солнцем залив, то на хвойные лучистые шапки сосен, сбегавшие вниз по склону к обрыву, то на дачу баронессы, настоящий дворец с разбитым вокруг него садом. И опять на море, на сосны, на раскинувшийся над нею голубой простор.
— Это рай! Рай! — повторяла она то и дело.
— И то рай! — соглашалась и тетя Леля, подставляя свою горбатую спину калеки горячему июньскому солнцу и улыбаясь счастливой улыбкой и небу, и заливу, и вечно зеленым соснам, и самой даче, казавшейся дворцом.
— О, девочки, мои милые девочки! Как вы поправитесь здесь за лето! — умиленным голосом говорила она окружившим ее воспитанницам. — Как здесь хорошо!
И впрямь хорошо здесь было!
Приютки переехали в числе ста человек на дачу. Двадцать девочек разлетелись на летние вакации по родным.
Но дача вместила всю эту «сотню» с удобствами и комфортом.
Сама баронесса, Нан и Вальтер, перебравшиеся сюда же ради отдыха, поместились в другой небольшой дачке со стеклянной террасой, заставленной деревьями олеандров и розовыми нежными кустами, далеко вокруг дачи распространяющими свой медвяный чарующий аромат…
Запах цветов, смолы, хвои и близкого соседа — залива давал чудеснейшее гармоничное целое… Какой-то букет чистейших эссенций, чудесный букет!
Теперь с самого утра до позднего вечера приютки были на воздухе.
В большом саду, похожем, скорее, на лес, нежели на сад, окружавшем дачу, расчистили площадку, протянули сетку для лаун-тенниса, повесили гамаки, качели, устроили крокет.
Целый день звучали среди зеленых сосен молодые, звонкие и детские голоса. По желанию баронессы работали меньше, больше гуляли, играли в подвижные игры на вольном воздухе, устраивали хоровое пение, купались в море, ходили за ягодами в дальний лес.
Девушки и дети загорели, посвежели, окрепли на диво.
Цветущие щечки, блестящие глаза, довольные улыбки вознаграждали благодетельницу Софью Петровну за ее доброе дело.
Дуня поправилась и загорела больше других. Просыпаясь утром от звука пастушьего рожка и мычанья коров, проходившего мимо окон дачи стада, она, как безумная, вскакивала с постели и, подбегая к окну, настежь распахивала его.
— Как у нас! Как у нас в деревне! — лепетала она, восторженными глазами провожая стадо.
И хотя песочные, хвойные приморские Дюны с их мрачно красивым лесом мало походили своим видом на обычную русскую деревеньку, где родилась и провела свое раннее детство Дуня, душа девочки невольно искала и находила сходство между этих двух вполне разнородных красот.
— Скорее бы, скорее окончить школу учительниц. Сдать экзамен, получить место где-нибудь поблизости от нашей деревеньки! — часто вслух мечтала теперь Дуня, углубляясь с Дорушкой в тенистые аллеи леса-сада.
— Мы вместе уедем, Дуняша, ты в учительскую школу свою, я к маменьке, в магазин, открывать мастерскую. То-то радость будет! Совсем измаялась без помощниц моя старушка! — и Дорушкины обычно спокойные рассудительные глазки принимали нежное, мягкое выражение.
Девушка горячо любила свою мать.
Тихий летний вечер. Давно закатилось солнышко, утонув до утра в побагровевших водах залива. Затихли веселые голоса купающихся на берегу.
Воспитанницы давно отужинали и пропели вечерние молитвы. Напрыгавшиеся за день стрижки ушли спать. Средние с их новой надзирательницей, стройной барышней в высокой модной прическе, заменившей больную Павлу Артемьевну, пошли играть последнюю партию в теннис. Антонина Николаевна со своими старшими уселась на балконе дачи…
— Девицы, давайте петь хором, — предложила Оня Лихарева.
— Сыро стало, голос сядет, — опасливо заметила Любочка Орешкина.
— Сядет, как же! Да что же это? Ты ему, что ли, стул подашь, чтобы сел? — нехитро сострила Паша Канарейкина, у которой ее лисья мордочка стала совсем коричневой от загара за все время пребывания на даче.
— Ну, уж ты не остри, пожалуйста! — отмахнулась от Паши обидевшаяся Любочка. — Я своим голосом дорожу.
— И руками и лицом тоже! — засмеялась Оня. — Загара боишься, молоком моешься и глицерином на ночь руки натираешь. Видали мы!
— Не твое дело! — вспыхнула Любочка.
— Да полно вам ссориться, девицы!
— Петь лучше давайте! Ишь, вечер-то какой!
Девушки откашлялись, и после недолгой паузы их стройные голоса зазвенели в тихом, вечернем воздухе.
Пели: «Выхожу один я на дорогу», и «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан», и «Нелюдимо наше море», и «Хаз-Булат удалой», и «Собрались у церкви кареты» — словом, все излюбленные песни старшеотделенок.
— А ну-ка, девоньки, плясовую! Кто во что горазд! — бойко крикнула Оня и, сбежав со ступеней крылечка, уперла руки в боки, запрокинула задорную головку и, поводя плечиками, замерла в выжидательной позе.
— Ах, вы сени, мои сени! — согласно и звучно грянул хор.
Белой лебедкой сначала поплыла Оня, подергивая плечиками, поблескивая глазами. Но по мере того как ускорялся темп песни, все живее и бойче носилась она, помахивая белым платочком над головой.
Быстро-быстро семеня ногами, порхала она с одного конца площадки, разбитой перед крыльцом, на другой, лихо вскрикивая по временам:
— Ой, жарче! Ой, лише! Девоньки, удружите! Милые, не посрамите! Вот и этак, вот и так!
И волчком завертелась на месте.
— Браво! Браво! Молодец, Онюшка! И ловко же пляшешь, рыбка моя!
И нарядная, по своему обыкновению одетая во что-то легкое, белое и прозрачное, баронесса словно из-под земли выросла перед сконфуженными девушками.
— Батюшки мои! — не своим голосом взвизгнула сгоревшая от стыда плясунья и бросилась было наутек…
— Нет! Нет! Не пустим! Не пустим! Куда! Стой! — И высокая фигура Нан преградила ей путь, расставив руки.
В лице Нан было какое-то особенное оживление сегодня. Глаза юной баронессы горели не свойственным им огнем. Нежный румянец рдел на щеках. Ее изменившееся за последние годы, возмужавшее лицо уже не казалось таким сухим, жестким и некрасивым.
Улыбка чаще обыкновенного появлялась теперь на губах девушки и сообщала какую-то новую черту привлекательности этому умному и серьезному лицу.
В то время как баронесса шутила с воспитанницами, ласкала их и оделяла конфектами, имевшимися всегда с нею в ее элегантном мешке-саке, Нан успела пробраться под шумок к Дуне и шепнуть ей:
— Пойдем со мною в плющевую беседку, мне нужно сообщить тебе одну тайну, большую тайну, Дуняша.
И, схватив за руку девушку, она увлекла ее в глубь сада за собой.