Неточные совпадения
Клим был слаб здоровьем,
и это усиливало любовь матери; отец чувствовал себя виноватым в
том, что дал сыну неудачное имя, бабушка, находя имя «мужицким», считала, что ребенка обидели,
а чадолюбивый дед Клима, организатор
и почетный попечитель ремесленного училища для сирот, увлекался педагогикой, гигиеной
и, явно предпочитая слабенького Клима здоровому Дмитрию, тоже отягчал внука усиленными заботами о нем.
Трудно было понять, что говорит отец, он говорил так много
и быстро, что слова его подавляли друг друга,
а вся речь напоминала о
том, как пузырится пена пива или кваса, вздымаясь из горлышка бутылки.
— Про аиста
и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся,
а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела,
и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы
и Павли, я тоже буду родить — мальчика
и девочку, таких, как я
и ты. Родить — нужно,
а то будут все одни
и те же люди,
а потом они умрут
и уж никого не будет. Тогда помрут
и кошки
и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам
и гимназисткам.
Это нельзя было понять,
тем более нельзя, что в первый же день знакомства Борис поссорился с Туробоевым,
а через несколько дней они жестоко, до слез
и крови, подрались.
— Чертище, — называл он инженера
и рассказывал о нем: Варавка сначала был ямщиком,
а потом — конокрадом, оттого
и разбогател. Этот рассказ изумил Клима до немоты, он знал, что Варавка сын помещика, родился в Кишиневе, учился в Петербурге
и Вене, затем приехал сюда в город
и живет здесь уж седьмой год. Когда он возмущенно рассказал это Дронову,
тот, тряхнув головой, пробормотал...
—
А недавно, перед
тем, как взойти луне, по небу летала большущая черная птица, подлетит ко звезде
и склюнет ее, подлетит к другой
и ее склюет. Я не спал, на подоконнике сидел, потом страшно стало, лег на постелю, окутался с головой,
и так, знаешь, было жалко звезд, вот, думаю, завтра уж небо-то пустое будет…
Вытирая шарфом лицо свое, мать заговорила уже не сердито,
а тем уверенным голосом, каким она объясняла непонятную путаницу в нотах, давая Климу уроки музыки. Она сказала, что учитель снял с юбки ее гусеницу
и только,
а ног не обнимал, это было бы неприлично.
Клим думал, но не о
том, что такое деепричастие
и куда течет река Аму-Дарья,
а о
том, почему, за что не любят этого человека. Почему умный Варавка говорит о нем всегда насмешливо
и обидно? Отец, дедушка Аким, все знакомые, кроме Тани, обходили Томилина, как трубочиста. Только одна Таня изредка спрашивала...
— Я ее любил,
а она меня ненавидела
и жила для
того, чтобы мне было плохо.
— Да, он глуп, но — в меру возраста. Всякому возрасту соответствует определенная доза глупости
и ума.
То, что называется сложностью в химии, — вполне законно,
а то, что принимается за сложность в характере человека, часто бывает только его выдумкой, его игрой. Например — женщины…
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий,
и Климу казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он все равно не верит в
то, что говорит. Он знал множество глупых
и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь,
а как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность,
и людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей города.
— Ты с этими не дружись, это все трусы, плаксы, ябедники. Вон этот, рыженький, — жиденок,
а этого, косого, скоро исключат, он — бедный
и не может платить. У этого старший братишка калоши воровал
и теперь сидит в колонии преступников,
а вон
тот, хорек, — незаконно рожден.
Но уже весною Клим заметил, что Ксаверий Ржига, инспектор
и преподаватель древних языков,
а за ним
и некоторые учителя стали смотреть на него более мягко. Это случилось после
того, как во время большой перемены кто-то бросил дважды камнями в окно кабинета инспектора, разбил стекла
и сломал некий редкий цветок на подоконнике. Виновного усердно искали
и не могли найти.
Уроки Томилина становились все более скучны, менее понятны,
а сам учитель как-то неестественно разросся в ширину
и осел к земле. Он переоделся в белую рубаху с вышитым воротом, на его голых, медного цвета ногах блестели туфли зеленого сафьяна. Когда Клим, не понимая чего-нибудь, заявлял об этом ему, Томилин, не сердясь, но с явным удивлением, останавливался среди комнаты
и говорил почти всегда одно
и то же...
Но с этого дня он заболел острой враждой к Борису,
а тот, быстро уловив это чувство, стал настойчиво разжигать его, высмеивая почти каждый шаг, каждое слово Клима. Прогулка на пароходе, очевидно, не успокоила Бориса, он остался таким же нервным, каким приехал из Москвы, так же подозрительно
и сердито сверкали его темные глаза,
а иногда вдруг им овладевала странная растерянность, усталость, он прекращал игру
и уходил куда-то.
— Бориса исключили из военной школы за
то, что он отказался выдать товарищей, сделавших какую-то шалость. Нет, не за
то, — торопливо поправила она, оглядываясь. — За это его посадили в карцер,
а один учитель все-таки сказал, что Боря ябедник
и донес; тогда, когда его выпустили из карцера, мальчики ночью высекли его,
а он, на уроке, воткнул учителю циркуль в живот,
и его исключили.
В один из
тех теплых, но грустных дней, когда осеннее солнце, прощаясь с обедневшей землей, как бы хочет напомнить о летней, животворящей силе своей, дети играли в саду. Клим был более оживлен, чем всегда,
а Борис настроен добродушней. Весело бесились Лидия
и Люба, старшая Сомова собирала букет из ярких листьев клена
и рябины. Поймав какого-то запоздалого жука
и подавая его двумя пальцами Борису, Клим сказал...
Он читал Бокля, Дарвина, Сеченова, апокрифы
и творения отцов церкви, читал «Родословную историю татар» Абдул-гази Багодур-хана
и, читая, покачивал головою вверх
и вниз, как бы выклевывая со страниц книги странные факты
и мысли. Самгину казалось, что от этого нос его становился заметней,
а лицо еще более плоским. В книгах нет
тех странных вопросов, которые волнуют Ивана, Дронов сам выдумывает их, чтоб подчеркнуть оригинальность своего ума.
Был один из
тех сказочных вечеров, когда русская зима с покоряющей, вельможной щедростью развертывает все свои холодные красоты. Иней на деревьях сверкал розоватым хрусталем, снег искрился радужной пылью самоцветов, за лиловыми лысинами речки, оголенной ветром, на лугах лежал пышный парчовый покров,
а над ним — синяя тишина, которую, казалось, ничто
и никогда не поколеблет. Эта чуткая тишина обнимала все видимое, как бы ожидая, даже требуя, чтоб сказано было нечто особенно значительное.
— Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях,
а я думаю о
том, какие у нее груди
и что вот поцеловать бы ее да
и умереть.
Детей успокоили, сказав им: да, они жених
и невеста, это решено; они обвенчаются, когда вырастут,
а до
той поры им разрешают писать письма друг другу.
— Ведь у нас не произносят: Нестор,
а — Нестер,
и мне пришлось бы подписывать рассказы Нестерпимов. Убийственно. К
тому же теперь в моде производить псевдонимы по именам жен: Верин, Валин, Сашин, Машин…
От всего этого веяло на Клима унылой бедностью, не
той, которая мешала писателю вовремя платить за квартиру,
а какой-то другой, неизлечимой, пугающей, но в
то же время
и трогательной.
Дома Клим сообщил матери о
том, что возвращается дядя, она молча
и вопросительно взглянула на Варавку,
а тот, наклонив голову над тарелкой, равнодушно сказал...
Вспомнив эту сцену, Клим с раздражением задумался о Томилине. Этот человек должен знать
и должен был сказать что-то успокоительное, разрешающее, что устранило бы стыд
и страх. Несколько раз Клим — осторожно,
а Макаров — напористо
и резко пытались затеять с учителем беседу о женщине, но Томилин был так странно глух к этой
теме, что вызвал у Макарова сердитое замечание...
Клим утвердительно кивнул головой,
а потом, взглянув в резкое лицо Макарова, в его красивые, дерзкие глаза, тотчас сообразил, что «Триумфы женщин» нужны Макарову ради цинических вольностей Овидия
и Бокаччио,
а не ради Данта
и Петрарки. Несомненно, что эта книжка нужна лишь для
того, чтоб настроить Лидию на определенный лад.
Оживляясь, он говорил о
том, что сословия относятся друг к другу иронически
и враждебно, как племена различных культур, каждое из них убеждено, что все другие не могут понять его,
и спокойно мирятся с этим,
а все вместе полагают, что население трех смежных губерний по всем навыкам, обычаям, даже по говору — другие люди
и хуже, чем они, жители вот этого города.
Он не пытался взнуздать слушателя своими мыслями,
а только рассказывал о
том, что думает,
и, видимо, мало интересовался, слушают ли его.
Климу больше нравилась
та скука, которую он испытывал у Маргариты. Эта скука не тяготила его,
а успокаивала, притупляя мысли, делая ненужными всякие выдумки. Он отдыхал у швейки от необходимости держаться, как солдат на параде. Маргарита вызывала в нем своеобразный интерес простотою ее чувств
и мыслей. Иногда, должно быть, подозревая, что ему скучно, она пела маленьким, мяукающим голосом неслыханные песни...
В темно-синем пиджаке, в черных брюках
и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели,
а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно
и много, как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно
и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто
и устало отдувался,
и казалось, что говорит он не о
том, что думает.
Каждый раз после свидания с Ритой Климу хотелось уличить Дронова во лжи, но сделать это значило бы открыть связь со швейкой,
а Клим понимал, что он не может гордиться своим первым романом. К
тому же случилось нечто, глубоко поразившее его: однажды вечером Дронов бесцеремонно вошел в его комнату, устало сел
и заговорил угрюмо...
Испуганный
и как во сне, Клим побежал, выскочил за ворота, прислушался; было уже темно
и очень тихо, но звука шагов не слыхать. Клим побежал в сторону
той улицы, где жил Макаров,
и скоро в сумраке, под липами у церковной ограды, увидал Макарова, — он стоял, держась одной рукой за деревянную балясину ограды,
а другая рука его была поднята в уровень головы,
и, хотя Клим не видел в ней револьвера, но, поняв, что Макаров сейчас выстрелит, крикнул...
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия,
а может быть,
и Макаров знают другую любовь, эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые
и завистливые чувства. Ни
тот, ни другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста»,
и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного,
а мать, кажется, нарочно ушла из дома.
— Позволь, позволь, — кричал ей Варавка, — но ведь эта любовь к людям, — кстати, выдуманная нами, противная природе нашей, которая жаждет не любви к ближнему,
а борьбы с ним, — эта несчастная любовь ничего не значит
и не стоит без ненависти, без отвращения к
той грязи, в которой живет ближний!
И, наконец, не надо забывать, что духовная жизнь успешно развивается только на почве материального благополучия.
Не без труда
и не скоро он распутал тугой клубок этих чувств: тоскливое ощущение утраты чего-то очень важного, острое недовольство собою, желание отомстить Лидии за обиду, половое любопытство к ней
и рядом со всем этим напряженное желание убедить девушку в его значительности,
а за всем этим явилась уверенность, что в конце концов он любит Лидию настоящей любовью, именно
той, о которой пишут стихами
и прозой
и в которой нет ничего мальчишеского, смешного, выдуманного.
— Слышала я, что товарищ твой стрелял в себя из пистолета. Из-за девиц, из-за баб многие стреляются. Бабы подлые, капризные.
И есть у них эдакое упрямство… не могу сказать какое.
И хорош мужчина,
и нравится,
а — не
тот. Не потому не
тот, что беден или некрасив,
а — хорош, да — не
тот!
Над столом мелькали обезьяньи лапки старушки, безошибочно
и ловко передвигая посуду, наливая чай, не умолкая шелестели ее картавые словечки, — их никто не слушал. Одетая в сукно мышиного цвета, она
тем более напоминала обезьяну. По морщинам темненького лица быстро скользили легкие улыбочки. Клим нашел улыбочки хитрыми,
а старуху неестественной. Ее говорок тонул в грубоватом
и глупом голосе Дмитрия...
— Когда я пою — я могу не фальшивить,
а когда говорю с барышнями,
то боюсь, что это у меня выходит слишком просто,
и со страха беру неверные ноты. Вы так хотели сказать?
И возникало настойчивое желание обнажить людей, понять, какова
та пружина, которая заставляет человека говорить
и действовать именно так,
а не иначе.
— Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов,
той любовью, как любит меня. Такая сытая, русская.
А вот я не чувствую себя русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало знаю
и не понимаю Россию. Мне кажется — это страна людей, которые не нужны никому
и сами себе не нужны.
А вот француз, англичанин — они нужны всему миру.
И — немец, хотя я не люблю немцев.
— В России говорят не о
том, что важно, читают не
те книги, какие нужно, делают не
то, что следует,
и делают не для себя,
а — напоказ.
Угловатые движенья девушки заставляли рукава халата развеваться, точно крылья, в ее блуждающих руках Клим нашел что-то напомнившее слепые руки Томилина,
а говорила Нехаева капризным тоном Лидии, когда
та была подростком тринадцати — четырнадцати лет. Климу казалось, что девушка чем-то смущена
и держится, как человек, захваченный врасплох. Она забыла переодеться, халат сползал с плеч ее, обнажая кости ключиц
и кожу груди, окрашенную огнем лампы в неестественный цвет.
Ее слезы казались неуместными: о чем же плакать? Ведь он ее не обидел, не отказался любить. Непонятное Климу чувство, вызывавшее эти слезы, пугало его. Он целовал Нехаеву в губы, чтоб она молчала,
и невольно сравнивал с Маргаритой, —
та была красивей
и утомляла только физически.
А эта шепчет...
— «
И рече диавол Адамови: моя есть земля,
а божие — небеса; аще ли хочеши мой быти — делай землю!
И сказал Адам: чья есть земля,
того и аз
и чада мои». Вот как-с! Вот он как формулирован, наш мужицкий, нутряной материализм!
— Я, должно быть, немножко поэт,
а может, просто — глуп, но я не могу… У меня — уважение к женщинам,
и — знаешь? — порою мне думается, что я боюсь их. Не усмехайся, подожди! Прежде всего — уважение, даже к
тем, которые продаются.
И не страх заразиться, не брезгливость — нет! Я много думал об этом…
Клим слушал напряженно,
а — не понимал, да
и не верил Макарову: Нехаева тоже философствовала, прежде чем взять необходимое ей. Так же должно быть
и с Лидией. Не верил он
и тому, что говорил Макаров о своем отношении к женщинам, о дружбе с Лидией.
— Знакома я с ним шесть лет, живу второй год, но вижу редко, потому что он все прыгает во все стороны от меня. Влетит, как шмель, покружится, пожужжит немножко
и вдруг: «Люба, завтра я в Херсон еду». Merci, monsieur. Mais — pourquoi? [Благодарю вас. Но — зачем? (франц.)] Милые мои, — ужасно нелепо
и даже горестно в нашей деревне по-французски говорить,
а — хочется! Вероятно, для углубления нелепости хочется,
а может, для
того, чтоб напомнить себе о другом, о другой жизни.
— Написал он сочинение «О третьем инстинкте»; не знаю, в чем дело, но эпиграф подсмотрел: «Не ищу утешений,
а только истину». Послал рукопись какому-то профессору в Москву;
тот ему ответил зелеными чернилами на первом листе рукописи: «Ересь
и нецензурно».
Лодка закачалась
и бесшумно поплыла по течению. Клим не греб, только правил веслами. Он был доволен. Как легко он заставил Лидию открыть себя! Теперь совершенно ясно, что она боится любить
и этот страх — все, что казалось ему загадочным в ней.
А его робость пред нею объясняется
тем, что Лидия несколько заражает его своим страхом. Удивительно просто все, когда умеешь смотреть. Думая, Клим слышал сердитые жалобы Алины...
Прислуга Алины сказала Климу, что барышня нездорова,
а Лидия ушла гулять; Самгин спустился к реке, взглянул вверх по течению, вниз — Лидию не видно. Макаров играл что-то очень бурное. Клим пошел домой
и снова наткнулся на мужика,
тот стоял на тропе
и, держась за лапу сосны, ковырял песок деревянной ногой, пытаясь вычертить круг. Задумчиво взглянув в лицо Клима, он уступил ему дорогу
и сказал тихонько, почти в ухо...