Неточные совпадения
— До
меня верст пять будет, — прибавил он, — пешком идти далеко; зайдемте сперва к Хорю. (Читатель позволит
мне не передавать его заиканья.)
— «Да зачем тебе селиться на болоте?» — «Да уж так; только вы, батюшка Николай Кузьмич, ни в какую работу употреблять
меня уж
не извольте, а оброк положите, какой сами знаете».
— Разбогател. Теперь он
мне сто целковых оброка платит, да еще
я, пожалуй, накину.
Я уж ему
не раз говорил: «Откупись, Хорь, эй, откупись!..» А он, бестия,
меня уверяет, что нечем; денег, дескать, нету… Да, как бы
не так!..
Калиныч (как узнал
я после) каждый день ходил с барином на охоту, носил его сумку, иногда и ружье, замечал, где садится птица, доставал воды, набирал земляники, устроивал шалаши, бегал за дрожками; без него г-н Полутыкин шагу ступить
не мог.
В течение дня он
не раз заговаривал со
мною, услуживал
мне без раболепства, но за барином наблюдал, как за ребенком.
«Калиныч — добрый мужик, — сказал
мне г-н Полутыкин, — усердный и услужливый мужик; хозяйство в исправности, одначе, содержать
не может:
я его все оттягиваю.
Мы с ним толковали о посеве, об урожае, о крестьянском быте… Он со
мной все как будто соглашался; только потом
мне становилось совестно, и
я чувствовал, что говорю
не то… Так оно как-то странно выходило. Хорь выражался иногда мудрено, должно быть из осторожности… Вот вам образчик нашего разговора...
— Послушай-ка, Хорь, — говорил
я ему, — отчего ты
не откупишься от своего барина?
— Нет, — сказал
я вслух, — тележки
мне не надо;
я завтра около твоей усадьбы похожу и, если позволишь, останусь ночевать у тебя в сенном сарае.
Четверть часа спустя Федя с фонарем проводил
меня в сарай.
Я бросился на душистое сено, собака свернулась у ног моих; Федя пожелал
мне доброй ночи, дверь заскрипела и захлопнулась.
Я довольно долго
не мог заснуть. Корова подошла к двери, шумно дохнула раза два, собака с достоинством на нее зарычала; свинья прошла мимо, задумчиво хрюкая; лошадь где-то в близости стала жевать сено и фыркать…
я, наконец, задремал.
— Дома Хорь? — раздался за дверью знакомый голос, и Калиныч вошел в избу с пучком полевой земляники в руках, которую нарвал он для своего друга, Хоря. Старик радушно его приветствовал.
Я с изумлением поглядел на Калиныча: признаюсь,
я не ожидал таких «нежностей» от мужика.
Не знаю, чем
я заслужил их доверие, но они непринужденно разговаривали со
мной.
— Таких рассказов
я, человек неопытный и в деревне
не «живалый» (как у нас в Орле говорится), наслушался вдоволь.
Но Хорь
не все рассказывал, он сам
меня расспрашивал о многом.
Всех его расспросов
я передать вам
не могу, да и незачем; но из наших разговоров
я вынес одно убежденье, которого, вероятно, никак
не ожидают читатели, — убежденье, что Петр Великий был по преимуществу русский человек, русский именно в своих преобразованиях.
Благодаря исключительности своего положенья, своей фактической независимости, Хорь говорил со
мной о многом, чего из другого рычагом
не выворотишь, как выражаются мужики, жерновом
не вымелешь.
Недаром в русской песенке свекровь поет: «Какой ты
мне сын, какой семьянин!
не бьешь ты жены,
не бьешь молодой…»
Я раз было вздумал заступиться за невесток, попытался возбудить сострадание Хоря; но он спокойно возразил
мне, что «охота-де вам такими… пустяками заниматься, — пускай бабы ссорятся…
«Уж ты, Хорь, у
меня его
не трогай», — говорил Калиныч.
Особенной чистоты он, однако,
не придерживался и на мои замечания отвечал
мне однажды, что «надо-де избе жильем пахнуть».
Если б речь шла
не о собаке,
я бы употребил слово: разочарованность.
Мне самому
не раз случалось подмечать в нем невольные проявления какой-то угрюмой свирепости:
мне не нравилось выражение его лица, когда он прикусывал подстреленную птицу.
Я уже прежде, по ее платью, телодвижениям и выговору, узнал в ней дворовую женщину —
не бабу и
не мещанку; но только теперь
я рассмотрел хорошенько ее черты.
Хорошо,
я не спорю, все это хорошо; но вы их
не знаете,
не знаете, что это за народ.
Я этого, скажу вам откровенно, терпеть
не могу.
— «Прошу
не рассуждать!» — «Воля ваша…»
Я, признаюсь, так и обомлел.
Доложу вам,
я такой человек: ничто
меня так
не оскорбляет, смею сказать, так сильно
не оскорбляет, как неблагодарность…
Я такой человек… полумер
не люблю!..
Я не знал, что отвечать на ее вопрос. «Арина!» — закричал издали мельник. Она встала и ушла.
Долго противился
я искушению прилечь где-нибудь в тени хоть на мгновение; долго моя неутомимая собака продолжала рыскать по кустам, хотя сама, видимо, ничего
не ожидала путного от своей лихорадочной деятельности.
Кроме Митрофана с его семьей да старого глухого ктитора Герасима, проживавшего Христа ради в каморочке у кривой солдатки, ни одного дворового человека
не осталось в Шумихине, потому что Степушку, с которым
я намерен познакомить читателя, нельзя было считать ни за человека вообще, ни за дворового в особенности.
Садовник
не тронул его,
не сказал ему: живи у
меня, — да и
не прогнал его.
— Теперь уж этого
не делается, — заметил
я,
не спуская с него глаз.
— Да чтоб оброку сбавил аль на барщину посадил, переселил, что ли… Сын у
меня умер, так
мне одному теперь
не справиться.
— И пошел. Хотел было справиться,
не оставил ли покойник какого по себе добра, да толку
не добился.
Я хозяину-то его говорю: «
Я, мол, Филиппов отец»; а он
мне говорит: «А
я почем знаю? Да и сын твой ничего, говорит,
не оставил; еще у
меня в долгу». Ну,
я и пошел.
— Зачем
я к нему пойду?.. За
мной и так недоимка. Сын-то у
меня перед смертию с год хворал, так и за себя оброку
не взнес… Да
мне с полугоря: взять-то с
меня нечего… Уж, брат, как ты там ни хитри, — шалишь: безответная моя голова! (Мужик рассмеялся.) Уж он там как ни мудри, Кинтильян-то Семеныч, а уж…
Не знаю, чем
я заслужил доверенность моего нового приятеля, — только он, ни с того ни с сего, как говорится, «взял» да и рассказал
мне довольно замечательный случай; а
я вот и довожу теперь его рассказ до сведения благосклонного читателя.
Я говорю: «
Не извольте беспокоиться…
«Вот, говорят, вчера была совершенно здорова и кушала с аппетитом; поутру сегодня жаловалась на голову, а к вечеру вдруг вот в каком положении…»
Я опять-таки говорю: «
Не извольте беспокоиться», — докторская, знаете, обязанность, — и приступил.
Между тем
я гляжу на нее, гляжу, знаете, — ну, ей-богу,
не видал еще такого лица… красавица, одним словом!
Вот
я лег, только
не могу заснуть, — что за чудеса!
«
Не пугайтесь, говорю, сударыня:
я доктор, пришел посмотреть, как вы себя чувствуете».
— «Ах, да, да, доктор,
не дайте
мне умереть… пожалуйста, пожалуйста».
«
Я вам скажу, почему
мне не хочется умереть,
я вам скажу,
я вам скажу… теперь мы одни; только вы, пожалуйста, никому… послушайте…»
Я нагнулся; придвинула она губы к самому моему уху, волосами щеку мою трогает, — признаюсь, у
меня самого кругом пошла голова, — и начала шептать…
Шептала, шептала, да так проворно и словно
не по-русски, кончила, вздрогнула, уронила голову на подушку и пальцем
мне погрозилась.
Скажу вам без обиняков, больная моя… как бы это того… ну, полюбила, что ли,
меня… или нет,
не то чтобы полюбила… а, впрочем… право, как это, того-с…
Но дураком Господь Бог тоже
меня не уродил:
я белое черным
не назову;
я кое-что тоже смекаю.
Я, например, очень хорошо понял, что Александра Андреевна — ее Александрой Андреевной звали —
не любовь ко
мне почувствовала, а дружеское, так сказать, расположение, уважение, что ли.
Впрочем, — прибавил лекарь, который все эти отрывистые речи произнес,
не переводя духа и с явным замешательством, —
я, кажется, немного зарапортовался…
Этак вы ничего
не поймете… а вот, позвольте,
я вам все по порядку расскажу.