Неточные совпадения
-Jérôme’ом, поправившим
меня в фразе, которую
я сказал за обедом,
говоря, что красивее
говорить je puis, [
я могу (фр.).] чем je peux. [
я могу (фр.).]
Мне ужасно хотелось
поговорить с кем-нибудь; но так как никого под рукой не было, кроме извозчика,
я обратился к нему.
«Нет, он
меня не понял», — подумал
я, но уже больше не
говорил с ним до самого дома.
Извозчик, увидав, как
я два раза пробежал по двору, чтоб доставать деньги, должно быть, догадавшись, зачем
я бегаю, слез с дрожек и, несмотря на то, что казался
мне таким добрым, громко начал
говорить, с видимым желанием уколоть
меня, о том, как бывают шаромыжники, которые не платят за езду.
Сознание свободы и то весеннее чувство ожидания чего-то, про которое
я говорил уже, до такой степени взволновали
меня, что
я решительно не мог совладеть с самим собою и приготавливался к экзамену очень плохо.
— Иконин, иди, тебя зовут; да кто же Бартеньев, Морденьев?
я не знаю, признавайся, —
говорил высокий румяный гимназист, стоявший за
мной.
Я подвинулся ближе к столу, но профессора продолжали почти шепотом
говорить между собой, как будто никто из них и не подозревал моего присутствия.
Я был тогда твердо убежден, что всех трех профессоров чрезвычайно занимал вопрос о том, выдержу ли
я экзамен и хорошо ли
я его выдержу, но что они так только, для важности, притворялись, что это им совершенно все равно и что они будто бы
меня не замечают.
Он
говорил со всеми так же, как и все, даже и
я с ним познакомился, но все-таки, как
мне казалось, в его походке, движениях губ и черных глазах было заметно что-то необыкновенное, магнетическое.
— Что? Вот это? — сказал Володя и начал
мне объяснять бином Ньютона, но так скоро и неясно, что, в моих глазах прочтя недоверие к своему знанию, он взглянул на Дмитрия и, в его глазах, должно быть, прочтя то же, покраснел, но все-таки продолжал
говорить что-то, чего
я не понимал.
Так как математику он знал хорошо и
говорил ясно, он так славно прошел со
мной вопрос, что до сих пор
я его помню.
«Ну, — подумал
я, — он совсем не так строг, как
говорили».
Последняя фраза его, сказанная при постороннем профессоре, который смотрел на
меня так, как будто тоже
говорил: «Да, вот видите, молодой человек!» — окончательно смутила
меня.
В ответ на все, что
мне говорили,
я чувствовал, как против моей воли на лице моем расцветала сладкая, счастливая, несколько глупо-самодовольная улыбка, и замечал, что улыбка эта даже сообщалась всем, кто со
мной говорил.
Когда он бывал в этом расположении духа, вся его наружность, звук голоса, все движения
говорили, казалось: «
Я кроток и добродетелен, наслаждаюсь тем, что
я кроток и добродетелен, и вы все это можете видеть».
Я уважал Дубкова, как только может уважать шестнадцатилетний мальчик двадцатисемилетнего адъютанта, про которого все большие
говорят, что он чрезвычайно порядочный молодой человек, который отлично танцует,
говорит по-французски и который, в душе презирая мою молодость, видимо, старается скрывать это.
Может быть, Дубков был и лучше, может быть, и хуже
меня, но наверное уже было то, что он очень часто лгал, не признаваясь в этом, что
я заметил в нем эту слабость и, разумеется, не решался ему
говорить о ней.
Обед прошел очень приятно и весело, несмотря на то, что Дубков, по своему обыкновению, рассказывал самые странные, будто бы истинные случаи — между прочим, как его бабушка убила из мушкетона трех напавших на нее разбойников (причем
я покраснел и, потупив глаза, отвернулся от него), — и несмотря на то, что Володя, видимо, робел всякий раз, как
я начинал
говорить что-нибудь (что было совершенно напрасно, потому что
я не сказал, сколько помню, ничего особенно постыдного).
Я начинал понимать, в чем было дело, и хотел тоже рассказать смешное, но все робко смотрели или старались не смотреть на
меня в то время, как
я говорил, и анекдот мой не вышел.
— Нет, — прибавил
я потом, —
я неправду
говорю, что
мне не хочется с ними ехать; но
я рад, что не поеду.
— Давайте нынче веселиться, —
говорил Дмитрий, улыбаясь, — в честь его вступления
я в первый раз напьюсь пьян, уж так и быть.
— И вас надо облить, сами вы плохи, — отвечал
я, злостно улыбаясь и забыв даже, что ему
говорил «ты».
— Как вы смеете
говорить, смеяться над нами? — заговорил
я вдруг, подходя к нему очень близко и махая руками, — как вы смеете смеяться над чувствами, которых не понимаете?
Я вам этого не позволю. Молчать! — закричал
я и сам замолчал, не зная, что
говорить дальше, и задыхаясь от волнения. Дубков сначала удивился; потом хотел улыбнуться и принять это в шутку, но, наконец, к моему великому удивлению, испугался и опустил глаза.
—
Я вовсе не смеюсь над вами и вашими чувствами,
я так только
говорю, — сказал он уклончиво.
Последние визиты Дмитрий отсоветовал
мне делать,
говоря, что это не только не нужно, но даже было бы неприлично, но остальные надо было все сделать сегодня.
Его унижение и попрошайничество так слилось с каким-то внешним добродушием и привычкою к нашему дому, что все ставили ему в большую заслугу его будто бы привязанность ко всем нам, но
я почему-то не любил его, и когда он
говорил,
мне всегда бывало стыдно за него.
Он ничего не
говорил, злобно посматривал на
меня и на отца и только, когда к нему обращались, улыбался своею покорной, принужденной улыбкой, под которой он уж привык скрывать все свои чувства и особенно чувство стыда за своего отца, которое он не мог не испытывать при нас.
— Ну, а
я вас хотел спросить, Николай Петрович, — продолжал старик, — как мой-то Илюша, хорошо экзаменовался? Он
говорил, что будет с вами вместе, так вы уж его не оставьте, присмотрите за ним, посоветуйте.
— Как вы переменились! —
говорила она, — совсем большой стали. Ну, а
я — как вы находите?
В то время как она
говорила,
я успел подумать о том положении, в котором
я находился в настоящую минуту, и решил сам с собою, что в настоящую минуту
я был влюблен.
Как только
я решил это, в ту же секунду исчезло мое счастливое, беспечное расположение духа, какой-то туман покрыл все, что было передо
мной, — даже ее глаза и улыбку,
мне стало чего-то стыдно,
я покраснел и потерял способность
говорить.
Я встал, поклонился и снова получил способность
говорить; но зато с приходом матери с Сонечкой произошла странная перемена.
Валахина расспрашивала про родных, про брата, про отца, потом рассказала
мне про свое горе — потерю мужа, и уже, наконец, чувствуя, что со
мною говорить больше нечего, смотрела на
меня молча, как будто
говоря: «Ежели ты теперь встанешь, раскланяешься и уедешь, то сделаешь очень хорошо, мой милый», — но со
мной случилось странное обстоятельство.
Валахина встала, извиняясь, сказала, что ей надо
поговорить с своим homme d’affaires, [поверенным (фр.).] и взглянула на
меня с недоумевающим выражением, говорившим: «Ежели вы век хотите сидеть, то
я вас не выгоняю».
Когда она
говорила о брате и особенно о том, что он против воли maman пошел в гусары, она сделала испуганное лицо, и все младшие княжны, сидевшие молча, сделали тоже испуганные лица; когда она
говорила о кончине бабушки, она сделала печальное лицо, и все младшие княжны сделали то же; когда она вспомнила о том, как
я ударил St.
Вошла княгиня; та же маленькая, сухая женщина с бегающими глазами и привычкой оглядываться на других, в то время как она
говорила с вами. Она взяла
меня за руку и подняла свою руку к моим губам, чтобы
я поцеловал ее, чего бы
я иначе, не полагая этого необходимым, никак не сделал.
— Ах, ты все путаешь, — сердито крикнула на нее мать, — совсем не троюродный, a issus de germains, [четвероюродный брат (фр.).] — вот как вы с моим Этьеночкой. Он уж офицер, знаете? Только нехорошо, что уж слишком на воле. Вас, молодежь, надо еще держать в руках, и вот как!.. Вы на
меня не сердитесь, на старую тетку, что
я вам правду
говорю;
я Этьена держала строго и нахожу, что так надо.
Поговорив немного со
мной, Ивин сказал, что его отец и мать дома, так не хочу ли
я сойти к ним вместе.
После часто
мне надо было выдерживать увещания отца, который
говорил что необходимо кюльтивировать это знакомство и что
я не могу требовать, чтоб человек в таком положении, как Ивин, занимался мальчишкой, как
я; но
я выдержал характер довольно долго.
Он имел привычку, происходившую от фальшивых зубов, которых у него был полон рот, — сказав что-нибудь, поднимать верхнюю губу к носу и, производя легкий звук сопения, как будто втягивать эту губу себе в ноздри, и когда он это делал теперь,
мне все казалось, что он про себя
говорил: «Мальчишка, мальчишка, и без тебя знаю: наследник, наследник», и т. д.
Когда мы были детьми, мы называли князя Ивана Иваныча дедушкой, но теперь, в качестве наследника, у
меня язык не ворочался сказать ему — «дедушка», а сказать — «ваше сиятельство», — как
говорил один из господ, бывших тут,
мне казалось унизительным, так что во все время разговора
я старался никак не называть его.
Во все время обеда, за которым
я сидел рядом с княжной,
я предполагал, что княжна не
говорит со
мной потому, что ненавидит
меня за то, что
я такой же наследник князя, как и она, и что князь не обращает внимания на нашу сторону стола потому, что мы —
я и княжна — наследники, ему одинаково противны.
Мой друг был совершенно прав; только гораздо, гораздо позднее
я из опыта жизни убедился в том, как вредно думать и еще вреднее
говорить многое, кажущееся очень благородным, но что должно навсегда быть спрятано от всех в сердце каждого человека, — и в том, что благородные слова редко сходятся с благородными делами.
Я, который сейчас только
говорил Дмитрию, своему другу, о том, как деньги портят отношения, на другой день утром, перед нашим отъездом в деревню, когда оказалось, что
я промотал все свои деньги на разные картинки и стамбулки, взял у него двадцать пять рублей ассигнациями на дорогу, которые он предложил
мне, и потом очень долго оставался ему должен.
— Да, она удивительная девушка, —
говорил он, стыдливо краснея, но тем с большей смелостью глядя
мне в глаза, — она уж не молодая девушка, даже скорей старая, и совсем нехороша собой, но ведь что за глупость, бессмыслица — любить красоту! —
я этого не могу понять, так это глупо (он
говорил это, как будто только что открыл самую новую, необыкновенную истину), а такой души, сердца и правил…
я уверен, не найдешь подобной девушки в нынешнем свете (не знаю, от кого перенял Дмитрий привычку
говорить, что все хорошее редко в нынешнем свете, но он любил повторять это выражение, и оно как-то шло к нему).
— Ну, и как же ты думаешь? то есть как, когда ты воображаешь, что выйдет… или вы с нею
говорите о том, что будет и чем кончится ваша любовь или дружба? — спросил
я, желая отвлечь его от неприятного воспоминания.
—
Я очень счастлив, — сказал
я ему вслед за этим, не обращая внимания на то, что он, видимо, был занят своими мыслями и совершенно равнодушен к тому, что
я мог сказать ему. —
Я ведь тебе
говорил, помнишь, про одну барышню, в которую
я был влюблен, бывши ребенком;
я видел ее нынче, — продолжал
я с увлечением, — и теперь
я решительно влюблен в нее…
Потом снова она довольно долго пристально смотрела на
меня, видимо колеблясь: сказать или не сказать это задушевное дружеское слово; и
я, заметив это сомнение, выражением лица умолял ее сказать
мне все, но она сказала: «Нынче,
говорят, в университете уже мало занимаются науками», — и подозвала свою собачку Сюзетку.
Любовь Сергеевна весь этот вечер
говорила такими большею частию не идущими ни к делу, ни друг к другу изречениями; но
я так верил Дмитрию, и он так заботливо весь этот вечер смотрел то на
меня, то на нее с выражением, спрашивавшим: «Ну, что?» — что
я, как это часто случается, хотя в душе был уже убежден, что в Любовь Сергеевне ничего особенного нет, еще чрезвычайно далек был от того, чтобы высказать эту мысль даже самому себе.
— Да, для
меня, — сказал
я, — дружба Дмитрия полезна, но
я не могу ему быть полезен: он в тысячу раз лучше
меня. (Дмитрий не мог слышать того, что
я говорил, иначе
я бы боялся, что он почувствует неискренность моих слов.)
— Но, впрочем, не
говоря об вас, он на это мастер, — продолжала она, понизив голос (что
мне было особенно приятно) и указывая глазами на Любовь Сергеевну, — он открыл в бедной тетеньке (так называлась у них Любовь Сергеевна), которую
я двадцать лет знаю с ее Сюзеткой, такие совершенства, каких
я и не подозревала…