Неточные совпадения
Я знаю, старые кавказцы любят
поговорить, порассказать; им так редко это удается: другой лет пять стоит где-нибудь в захолустье с ротой, и целые пять лет ему никто не скажет «здравствуйте» (потому что фельдфебель
говорит «здравия желаю»).
Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос
я тотчас узнал: это был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой
говорил реже и тише. «О чем они тут толкуют? — подумал
я. — Уж не о моей ли лошадке?» Вот присел
я у забора и стал прислушиваться, стараясь не пропустить ни одного слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушали любопытный для
меня разговор.
— Славная у тебя лошадь! —
говорил Азамат. — Если бы
я был хозяин в доме и имел табун в триста кобыл, то отдал бы половину за твоего скакуна, Казбич!
— Послушай, Казбич, —
говорил, ласкаясь к нему, Азамат, — ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает
меня в горы; отдай
мне свою лошадь, и
я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, — а шашка его настоящая гурда [Гурда — сорт стали, название лучших кавказских клинков.] приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга — такая, как твоя, нипочем.
Вот они и сладили это дело… по правде сказать, нехорошее дело!
Я после и
говорил это Печорину, да только он
мне отвечал, что дикая черкешенка должна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж, а что Казбич — разбойник, которого надо было наказать. Сами посудите, что ж
я мог отвечать против этого?.. Но в то время
я ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не нужно ли баранов и меда;
я велел ему привести на другой день.
— Она за этой дверью; только
я сам нынче напрасно хотел ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало, не
говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна.
Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме
меня, — прибавил он, ударив кулаком по столу.
Я и в этом согласился… Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно соглашаться.
— Послушай, моя пери, —
говорил он, — ведь ты знаешь, что рано или поздно ты должна быть моею, — отчего же только мучишь
меня?
—
Я твоя пленница, —
говорила она, — твоя раба; конечно, ты можешь
меня принудить, — и опять слезы.
Не слыша ответа, Печорин сделал несколько шагов к двери; он дрожал — и сказать ли вам?
я думаю, он в состоянии был исполнить в самом деле то, о чем
говорил шутя.
«
Я говорил вам, — воскликнул он, — что нынче будет погода; надо торопиться, а то, пожалуй, она застанет нас на Крестовой.
— Плохо! —
говорил штабс-капитан, — посмотрите, кругом ничего не видно, только туман да снег; того и гляди, что свалимся в пропасть или засядем в трущобу, а там пониже, чай, Байдара так разыгралась, что и не переедешь. Уж эта
мне Азия! что люди, что речки — никак нельзя положиться!
Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Григорий Александрович,
я уж, кажется,
говорил, страстно любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает за кабанами или козами, — а тут хоть бы вышел за крепостной вал. Вот, однако же, смотрю, он стал снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад; потом раз, не сказав никому, отправился стрелять, — целое утро пропадал; раз и другой, все чаще и чаще… «Нехорошо, — подумал
я, — верно, между ними черная кошка проскочила!»
Вот об этом-то
я и стал ему
говорить.
Так он
говорил долго, и его слова врезались у
меня в памяти, потому что в первый раз
я слышал такие вещи от двадцатипятилетнего человека, и, Бог даст, в последний…
Я отвечал, что много есть людей, говорящих то же самое; что есть, вероятно, и такие, которые
говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво...
— Умерла; только долго мучилась, и мы уж с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. «
Я здесь, подле тебя, моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)», — отвечал он, взяв ее за руку. «
Я умру!» — сказала она. Мы начали ее утешать,
говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головкой и отвернулась к стене: ей не хотелось умирать!..
После полудня она начала томиться жаждой. Мы отворили окна — но на дворе было жарче, чем в комнате; поставили льду около кровати — ничего не помогало.
Я знал, что эта невыносимая жажда — признак приближения конца, и сказал это Печорину. «Воды, воды!..» —
говорила она хриплым голосом, приподнявшись с постели.
Я вывел Печорина вон из комнаты, и мы пошли на крепостной вал; долго мы ходили взад и вперед рядом, не
говоря ни слова, загнув руки на спину; его лицо ничего не выражало особенного, и
мне стало досадно:
я бы на его месте умер с горя.
Я, знаете, больше для приличия, хотел утешить его, начал
говорить; он поднял голову и засмеялся…
— Печорин был долго нездоров, исхудал, бедняжка; только никогда с этих пор мы не
говорили о Бэле:
я видел, что ему будет неприятно, так зачем же? Месяца три спустя его назначили в е….й полк, и он уехал в Грузию. Мы с тех пор не встречались, да, помнится, кто-то недавно
мне говорил, что он возвратился в Россию, но в приказах по корпусу не было. Впрочем, до нашего брата вести поздно доходят.
Лакей, не оборачиваясь, бормотал что-то про себя, развязывая чемодан. Максим Максимыч рассердился; он тронул неучтивца по плечу и сказал: —
Я тебе
говорю, любезный…
Он наскоро выхлебнул чашку, отказался от второй и ушел опять за ворота в каком-то беспокойстве: явно было, что старика огорчало небрежение Печорина, и тем более, что он
мне недавно
говорил о своей с ним дружбе и еще час тому назад был уверен, что он прибежит, как только услышит его имя.
Уже было поздно и темно, когда
я снова отворил окно и стал звать Максима Максимыча,
говоря, что пора спать; он что-то пробормотал сквозь зубы;
я повторил приглашение, — он ничего не отвечал.
— Ах, точно, — быстро отвечал он, —
мне вчера
говорили: но где же он?
— Мы славно пообедаем, —
говорил он, — у
меня есть два фазана; а кахетинское здесь прекрасное… разумеется, не то, что в Грузии, однако лучшего сорта… Мы
поговорим… вы
мне расскажете про свое житье в Петербурге… А?
— Ну полно, полно! — сказал Печорин, обняв его дружески, — неужели
я не тот же?.. Что делать?.. всякому своя дорога… Удастся ли еще встретиться, — Бог знает!.. —
Говоря это, он уже сидел в коляске, и ямщик уже начал подбирать вожжи.
Уж
я всегда
говорил, что нет проку в том, кто старых друзей забывает!..
Я понял его: бедный старик, в первый раз от роду, может быть, бросил дела службы для собственной надобности,
говоря языком бумажным, — и как же он был награжден!
— Да
я, знаете, так, к слову
говорю; а впрочем, желаю вам всякого счастия и веселой дороги.
Последовало молчание;
меня, однако поразило одно: слепой
говорил со
мною малороссийским наречием, а теперь изъяснялся чисто по-русски.
«Ну-ка, слепой чертенок, — сказал
я, взяв его за ухо, —
говори, куда ты ночью таскался, с узлом, а?» Вдруг мой слепой заплакал, закричал, заохал: «Куды
я ходив?.. никуды не ходив… с узлом? яким узлом?» Старуха на этот раз услышала и стала ворчать: «Вот выдумывают, да еще на убогого! за что вы его? что он вам сделал?»
Мне это надоело, и
я вышел, твердо решившись достать ключ этой загадки.
Но только
я начинал
говорить, она убегала, коварно улыбаясь.
Приезд его на Кавказ — также следствие его романтического фанатизма:
я уверен, что накануне отъезда из отцовской деревни он
говорил с мрачным видом какой-нибудь хорошенькой соседке, что он едет не так, просто, служить, но что ищет смерти, потому что… тут, он, верно, закрыл глаза рукою и продолжал так: «Нет, вы (или ты) этого не должны знать! Ваша чистая душа содрогнется! Да и к чему? Что
я для вас! Поймете ли вы
меня?..» — и так далее.
Он
мне сам
говорил, что причина, побудившая его вступить в К. полк, останется вечною тайною между им и небесами.
— Мы ведем жизнь довольно прозаическую, — сказал он, вздохнув, — пьющие утром воду — вялы, как все больные, а пьющие вино повечеру — несносны, как все здоровые. Женские общества есть; только от них небольшое утешение: они играют в вист, одеваются дурно и ужасно
говорят по-французски. Нынешний год из Москвы одна только княгиня Лиговская с дочерью; но
я с ними незнаком. Моя солдатская шинель — как печать отвержения. Участие, которое она возбуждает, тяжело, как милостыня.
— Эта княжна Мери прехорошенькая, — сказал
я ему. — У нее такие бархатные глаза — именно бархатные:
я тебе советую присвоить это выражение,
говоря об ее глазах; нижние и верхние ресницы так длинны, что лучи солнца не отражаются в ее зрачках.
Я люблю эти глаза без блеска: они так мягки, они будто бы тебя гладят… Впрочем, кажется, в ее лице только и есть хорошего… А что, у нее зубы белы? Это очень важно! жаль, что она не улыбнулась на твою пышную фразу.
Признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение по моему сердцу; это чувство — было зависть;
я говорю смело «зависть», потому что привык себе во всем признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую другого, ей равно незнакомого, вряд ли,
говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший в большом свете и привыкший баловать свое самолюбие), который бы не был этим поражен неприятно.
Он был беден, мечтал о миллионах, а для денег не сделал бы лишнего шага: он
мне раз
говорил, что скорее сделает одолжение врагу, чем другу, потому что это значило бы продавать свою благотворительность, тогда как ненависть только усилится соразмерно великодушию противника.
— Княгиня сказала, что ваше лицо ей знакомо.
Я ей заметил, что, верно, она вас встречала в Петербурге, где-нибудь в свете…
я сказал ваше имя… Оно было ей известно. Кажется, ваша история там наделала много шума… Княгиня стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно, к светским сплетням свои замечания… Дочка слушала с любопытством. В ее воображении вы сделались героем романа в новом вкусе…
Я не противоречил княгине, хотя знал, что она
говорит вздор.
— Теперь ваша очередь торжествовать! — сказал
я, — только
я на вас надеюсь: вы
мне не измените.
Я ее не видал еще, но уверен, узнаю в вашем портрете одну женщину, которую любил в старину… Не
говорите ей обо
мне ни слова; если она спросит, отнеситесь обо
мне дурно.
— Нет еще;
я говорил раза два с княжной, не более, но знаешь, как-то напрашиваться в дом неловко, хотя здесь это и водится… Другое дело, если бы
я носил эполеты…
— Да
я вовсе не имею претензии ей нравиться:
я просто хочу познакомиться с приятным домом, и было бы очень смешно, если б
я имел какие-нибудь надежды… Вот вы, например, другое дело! — вы, победители петербургские: только посмотрите, так женщины тают… А знаешь ли, Печорин, что княжна о тебе
говорила?
— Как? она тебе уж
говорила обо
мне?..
Я знаю, мы скоро разлучимся опять и, может быть, навеки: оба пойдем разными путями до гроба; но воспоминание о ней останется неприкосновенным в душе моей;
я ей это повторял всегда, и она
мне верит, хотя
говорит противное.
Мне в самом деле
говорили, что в черкесском костюме верхом
я больше похож на кабардинца, чем многие кабардинцы.
— Нет,
я только так это
говорю…
— А знаешь ли, что ты нынче ее ужасно рассердил? Она нашла, что это неслыханная дерзость;
я насилу мог ее уверить, что ты так хорошо воспитан и так хорошо знаешь свет, что не мог иметь намерение ее оскорбить; она
говорит, что у тебя наглый взгляд, что ты, верно, о себе самого высокого мнения.
Я стоял сзади одной толстой дамы, осененной розовыми перьями; пышность ее платья напоминала времена фижм, а пестрота ее негладкой кожи — счастливую эпоху мушек из черной тафты. Самая большая бородавка на ее шее прикрыта была фермуаром. Она
говорила своему кавалеру, драгунскому капитану...
Она запела: ее голос недурен, но поет она плохо… впрочем,
я не слушал. Зато Грушницкий, облокотясь на рояль против нее, пожирал ее глазами и поминутно
говорил вполголоса: «Charmant! de€licieux!» [Очаровательно! прелестно (фр.)]
— Грушницкий прав,
говоря, что у вас самые прозаические вкусы… и
я вижу, что вы любите музыку в гастрономическом отношении…