Неточные совпадения
— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, [Вставать, дети, вставать!.. пора. Мать уже в зале (нем.).] — крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко
мне, сел у ног и достал из кармана табакерку.
Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за
меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! [Ну, ну, лентяй! (нем.).] —
говорил он.
При нем
мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай, с полотенцем на плече, с мылом в одной руке и с рукомойником в другой, улыбаясь,
говорил...
Бывало, он
меня не замечает, а
я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он — один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он
говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная!
Я помню, как он рассказывал ее Николаю — ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber [Милый (нем.).] Карл Иваныч!» Он любил, когда
я ему
говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.
Чем больше горячился папа, тем быстрее двигались пальцы, и наоборот, когда папа замолкал, и пальцы останавливались; но когда Яков сам начинал
говорить, пальцы приходили в сильнейшее беспокойство и отчаянно прыгали в разные стороны. По их движениям,
мне кажется, можно бы было угадывать тайные мысли Якова; лицо же его всегда было спокойно — выражало сознание своего достоинства и вместе с тем подвластности, то есть:
я прав, а впрочем, воля ваша!
— Позвольте вам доложить, Петр Александрыч, что как вам будет угодно, а в Совет к сроку заплатить нельзя. Вы изволите
говорить, — продолжал он с расстановкой, — что должны получиться деньги с залогов, с мельницы и с сена… (Высчитывая эти статьи, он кинул их на кости.) Так
я боюсь, как бы нам не ошибиться в расчетах, — прибавил он, помолчав немного и глубокомысленно взглянув на папа.
— А вот изволите видеть: насчет мельницы, так мельник уже два раза приходил ко
мне отсрочки просить и Христом-богом божился, что денег у него нет… да он и теперь здесь: так не угодно ли вам будет самим с ним
поговорить?
Насчет залогов изволили
говорить, так
я уже, кажется, вам докладывал, что наши денежки там сели и скоро их получить не придется.
Долго бессмысленно смотрел
я в книгу диалогов, но от слез, набиравшихся
мне в глаза при мысли о предстоящей разлуке, не мог читать; когда же пришло время
говорить их Карлу Иванычу, который, зажмурившись, слушал
меня (это был дурной признак), именно на том месте, где один
говорит: «Wo kommen Sie her?», [Откуда вы идете? (нем.)] а другой отвечает: «Ich komme vom Kaffe-Hause», [
Я иду из кофейни (нем.).] —
я не мог более удерживать слез и от рыданий не мог произнести: «Haben Sie die Zeitung nicht gelesen?» [Вы не читали газеты? (нем.)]
Я привык всегда и перед всеми
говорить правду, — сказал он гордо.
Много и долго
говорил в этом духе Карл Иваныч:
говорил о том, как лучше умели ценить его заслуги у какого-то генерала, где он прежде жил (
мне очень больно было это слышать),
говорил о Саксонии, о своих родителях, о друге своем портном Schönheit и т. д., и т. д.
— Что это он
говорит? — спросил папа, пристально и строго рассматривая его. —
Я ничего не понимаю.
— А
я понимаю, — отвечала maman, — он
мне рассказывал, что какой-то охотник нарочно на него пускал собак, так он и
говорит: «Хотел, чтобы загрызли, но бог не попустил», — и просит тебя, чтобы ты за это не наказывал его.
Он любил музыку, певал, аккомпанируя себе на фортепьяно, романсы приятеля своего А…, цыганские песни и некоторые мотивы из опер; но ученой музыки не любил и, не обращая внимания на общее мнение, откровенно
говорил, что сонаты Бетховена нагоняют на него сон и скуку и что он не знает лучше ничего, как «Не будите
меня, молоду», как ее певала Семенова, и «Не одна», как певала цыганка Танюша.
В старости у него образовался постоянный взгляд на вещи и неизменные правила, — но единственно на основании практическом: те поступки и образ жизни, которые доставляли ему счастие или удовольствия, он считал хорошими и находил, что так всегда и всем поступать должно. Он
говорил очень увлекательно, и эта способность,
мне кажется, усиливала гибкость его правил: он в состоянии был тот же поступок рассказать как самую милую шалость и как низкую подлость.
Войдя в кабинет с записками в руке и с приготовленной речью в голове, он намеревался красноречиво изложить перед папа все несправедливости, претерпенные им в нашем доме; но когда он начал
говорить тем же трогательным голосом и с теми же чувствительными интонациями, с которыми он обыкновенно диктовал нам, его красноречие подействовало сильнее всего на него самого; так что, дойдя до того места, в котором он
говорил: «как ни грустно
мне будет расстаться с детьми», он совсем сбился, голос его задрожал, и он принужден был достать из кармана клетчатый платок.
Что Карл Иваныч в эту минуту
говорил искренно, это
я утвердительно могу сказать, потому что знаю его доброе сердце; но каким образом согласовался счет с его словами, остается для
меня тайной.
Всегда она бывала чем-нибудь занята: или вязала чулок, или рылась в сундуках, которыми была наполнена ее комната, или записывала белье и, слушая всякий вздор, который
я говорил, «как, когда
я буду генералом,
я женюсь на чудесной красавице, куплю себе рыжую лошадь, построю стеклянный дом и выпишу родных Карла Иваныча из Саксонии» и т. д., она приговаривала: «Да, мой батюшка, да».
Обыкновенно, когда
я вставал и собирался уходить, она отворяла голубой сундук, на крышке которого снутри — как теперь помню — были наклеены крашеное изображение какого-то гусара, картинка с помадной баночки и рисунок Володи, — вынимала из этого сундука куренье, зажигала его, и помахивая,
говаривала...
Старушка хотела что-то сказать, но вдруг остановилась, закрыла лицо платком и, махнув рукою, вышла из комнаты. У
меня немного защемило в сердце, когда
я увидал это движение; но нетерпение ехать было сильнее этого чувства, и
я продолжал совершенно равнодушно слушать разговор отца с матушкой. Они
говорили о вещах, которые заметно не интересовали ни того, ни другого: что нужно купить для дома? что сказать княжне Sophie и madame Julie? и хороша ли будет дорога?
Папа сидел со
мной рядом и ничего не
говорил;
я же захлебывался от слез, и что-то так давило
мне в горле, что
я боялся задохнуться… Выехав на большую дорогу, мы увидали белый платок, которым кто-то махал с балкона.
Я стал махать своим, и это движение немного успокоило
меня.
Я продолжал плакать, и мысль, что слезы мои доказывают мою чувствительность, доставляла
мне удовольствие и отраду.
— Так ты
меня очень любишь? — Она молчит с минуту, потом
говорит: — Смотри, всегда люби
меня, никогда не забывай. Если не будет твоей мамаши, ты не забудешь ее? не забудешь, Николенька?
— Полно! и не
говори этого, голубчик мой, душечка моя! — вскрикиваю
я, целуя ее колени, и слезы ручьями льются из моих глаз — слезы любви и восторга.
— Прошу любить старую тетку, —
говорила она, целуя Володю в волосы, — хотя
я вам и дальняя, но
я считаю по дружеским связям, а не по степеням родства, — прибавила она, относясь преимущественно к бабушке; но бабушка продолжала быть недовольной ею и отвечала...
Я очень хорошо помню, как раз за обедом —
мне было тогда шесть лет —
говорили о моей наружности, как maman старалась найти что-нибудь хорошее в моем лице,
говорила, что у
меня умные глаза, приятная улыбка, и, наконец, уступая доводам отца и очевидности, принуждена была сознаться, что
я дурен; и потом, когда
я благодарил ее за обед, потрепала
меня по щеке и сказала...
Может быть, потому, что ему надоедало чувствовать беспрестанно устремленными на него мои беспокойные глаза, или просто, не чувствуя ко
мне никакой симпатии, он заметно больше любил играть и
говорить с Володей, чем со
мною; но
я все-таки был доволен, ничего не желал, ничего не требовал и всем готов был для него пожертвовать.
Мы довольно долго стояли друг против друга и, не
говоря ни слова, внимательно всматривались; потом, пододвинувшись поближе, кажется, хотели поцеловаться, но, посмотрев еще в глаза друг другу, почему-то раздумали. Когда платья всех сестер его прошумели мимо нас, чтобы чем-нибудь начать разговор,
я спросил, не тесно ли им было в карете.
Сонечка занимала все мое внимание:
я помню, что, когда Володя, Этьен и
я разговаривали в зале на таком месте, с которого видна была Сонечка и она могла видеть и слышать нас,
я говорил с удовольствием; когда
мне случалось сказать, по моим понятиям, смешное или молодецкое словцо,
я произносил его громче и оглядывался на дверь в гостиную; когда же мы перешли на другое место, с которого нас нельзя было ни слышать, ни видеть из гостиной,
я молчал и не находил больше никакого удовольствия в разговоре.
Усевшись рядом с нею,
я почувствовал чрезвычайную неловкость и решительно не знал, о чем с ней
говорить.
Вдруг раздались из залы звуки гросфатера, и стали вставать из-за стола. Дружба наша с молодым человеком тотчас же и кончилась: он ушел к большим, а
я, не смея следовать за ним, подошел, с любопытством, прислушиваться к тому, что
говорила Валахина с дочерью.
— Ну для
меня, пожалуйста, —
говорила она, ласкаясь.
— Знаете что? — сказала вдруг Сонечка, —
я с одними мальчиками, которые к нам ездят, всегда
говорю ты; давайте и с вами
говорить ты. Хочешь? — прибавила она, встряхнув головкой и взглянув
мне прямо в глаза.
Прощаясь с Ивиными,
я очень свободно, даже несколько холодно
поговорил с Сережей и пожал ему руку. Если он понял, что с нынешнего дня потерял мою любовь и свою власть надо
мною, он, верно, пожалел об этом, хотя и старался казаться совершенно равнодушным.
— Нет,
я понимаю, а вот ты не понимаешь и
говоришь глупости, — сказал
я сквозь слезы.
—
Я сама, —
говорила Наталья Савишна, — признаюсь, задремала на кресле, и чулок вывалился у
меня из рук. Только слышу
я сквозь сон — часу этак в первом, — что она как будто разговаривает;
я открыла глаза, смотрю: она, моя голубушка, сидит на постели, сложила вот этак ручки, а слезы в три ручья так и текут. «Так все кончено?» — только она и сказала и закрыла лицо руками.
Я вскочила, стала спрашивать: «Что с вами?»
Детей! детей!»
Я хотела было за вами бежать, да Иван Васильич остановил,
говорит: «Это хуже встревожит ее, лучше не надо».
Я вспомнил, как накануне она
говорила отцу, что смерть maman для нее такой ужасный удар, которого она никак не надеется перенести, что она лишила ее всего, что этот ангел (так она называла maman) перед самою смертью не забыл ее и изъявил желание обеспечить навсегда будущность ее и Катеньки.
Утешительные фразы, которые они
говорили отцу — что ей там будет лучше, что она была не для этого мира, — возбуждали во
мне какую-то досаду.
Мне хотелось
поговорить с Натальей Савишной о нашем несчастии;
я знал ее искренность и любовь, и потому поплакать с нею было для
меня отрадой.
А
я, бывало, пошучу —
говорю...
«Нет,
говорит,
я лучше замуж не пойду, если нельзя Нашу с собой взять;
я Нашу никогда не покину».
— Отчего же вы
говорите, Наталья Савишна, когда будете в царствии небесном? — спросил
я, — ведь она,
я думаю, и теперь уже там.
И она указывала вверх. Она
говорила почти шепотом и с таким чувством и убеждением, что
я невольно поднял глаза кверху, смотрел на карнизы и искал чего-то.
Долго еще
говорила она в том же роде, и
говорила с такою простотою и уверенностью, как будто рассказывала вещи самые обыкновенные, которые сама видала и насчет которых никому в голову не могло прийти ни малейшего сомнения.
Я слушал ее, притаив дыхание, и, хотя не понимал хорошенько того, что она
говорила, верил ей совершенно.
Она не могла больше
говорить, отвернулась от
меня и громко зарыдала.
Меня поразил тогда этот переход от трогательного чувства, с которым она со
мной говорила, к ворчливости и мелочным расчетам.
Поверяя богу в теплой молитве свои чувства, она искала и находила утешение; но иногда, в минуты слабости, которым мы все подвержены, когда лучшее утешение для человека доставляют слезы и участие живого существа, она клала себе на постель свою собачонку моську (которая лизала ее руки, уставив на нее свои желтые глаза),
говорила с ней и тихо плакала, лаская ее. Когда моська начинала жалобно выть, она старалась успокоить ее и
говорила: «Полно,
я и без тебя знаю, что скоро умру».