В это самое время Иван Ильич провалился, увидал свет, и ему открылось, что жизнь его была не
то, что надо, но что это можно еще поправить. Он спросил себя: что же «то», и затих, прислушиваясь. Тут он почувствовал, что руку его целует кто-то. Он открыл глаза и взглянул на сына. Ему стало жалко его. Жена подошла к нему. Он взглянул на нее. Она с открытым ртом и с неотертыми слезами на носу и щеке, с отчаянным выражением смотрела на него. Ему жалко стало ее.
Неточные совпадения
Петр Иванович вошел, как всегда это бывает, с недоумением о
том,
что ему там
надо будет делать.
Ивану Ильичу предложено было место судебного следователя, и Иван Ильич принял его, несмотря на
то,
что место это было в другой губернии, и ему
надо было бросить установившиеся отношения и устанавливать новые. Ивана Ильича проводили друзья, сделали группу, поднесли ему серебряную папиросочницу, и он уехал на новое место.
Иван Ильич приехал на короткое время. 10-го сентября ему
надо было принимать должность и, кроме
того, нужно было время устроиться на новом месте, перевезти всё из провинции, прикупить, призаказать еще многое; одним словом, устроиться так, как это решено было в его уме, и почти
что точно так же, как это решено было и в душе Прасковьи Федоровны.
Во всем этом
надо было уметь исключать всё
то сырое, жизненное,
что всегда нарушает правильность течения служебных дел:
надо не допускать с людьми никаких отношений, помимо служебных, и повод к отношениям должен быть только служебный и самые отношения только служебные.
После одной сцены, в которой Иван Ильич был особенно несправедлив и после которой он и при объяснении сказал,
что он точно раздражителен, но
что это от болезни, она сказала ему,
что если он болен,
то надо лечиться, и потребовала от него, чтобы он поехал к знаменитому врачу.
Доктор говорил: то-то и то-то указывает,
что у вас внутри то-то и то-то; но если это не подтвердится по исследованиям того-то и того-то,
то у вас
надо предположить то-то и то-то.
Главное мучение Ивана Ильича была ложь, —
та, всеми почему-то признанная ложь,
что он только болен, а не умирает, и
что ему
надо только быть спокойным и лечиться, и тогда что-то выйдет очень хорошее.
— Я холоден. Мороз здоровый. Дайте обогреюсь, — говорит он с таким выражением,
что как будто только
надо немножко подождать, пока он обогреется, а когда обогреется,
то уж всё исправит.
В середине разговора Федор Петрович взглянул на Ивана Ильича и замолк. Другие взглянули и замолкли. Иван Ильич смотрел блестящими глазами пред собою, очевидно негодуя на них.
Надо было поправить это, но поправить никак нельзя было.
Надо было как-нибудь прервать это молчание. Никто не решался, и всем становилось страшно,
что вдруг нарушится как-нибудь приличная ложь, и ясно будет всем
то,
что есть. Лиза первая решилась. Она прервала молчанье. Она хотела скрыть
то,
что все испытывали, но проговорилась.
— Уведи… жалко… и тебя… — Он хотел сказать еще «прости», но сказал «пропусти», и, не в силах уже будучи поправиться, махнул рукою, зная,
что поймет
тот, кому
надо.
И вдруг ему стало ясно,
что то,
что томило его и не выходило,
что вдруг всё выходит сразу, и с двух сторон, с десяти сторон, со всех сторон. Жалко их,
надо сделать, чтобы им не больно было. Избавить их и самому избавиться от этих страданий. «Как хорошо и как просто, — подумал он. — А боль? — спросил он себя. — Ее куда? Ну-ка, где ты, боль?»
«Откуда взял я это? Разумом, что ли, дошел я до
того, что надо любить ближнего и не душить его? Мне сказали это в детстве, и я радостно поверил, потому что мне сказали то, что было у меня в душе. А кто открыл это? Не разум. Разум открыл борьбу за существование и закон, требующий того, чтобы душить всех, мешающих удовлетворению моих желаний. Это вывод разума. А любить другого не мог открыть разум, потому что это неразумно».
Ругался он тоже мягко и, видимо, сожалел о
том, что надо ругаться. Самгин хмурился и молчал, ожидая: что будет дальше? А Самойлов вынул из кармана пиджака коробочку карельской березы, книжку папиросной бумаги, черешневый мундштук, какую-то спичечницу, разложил все это по краю стола и, фабрикуя папиросу пальцами, которые дрожали, точно у алкоголика, продолжал:
«Уменье жить» ставят в великую заслугу друг другу, то есть уменье «казаться», с правом в действительности «не быть»
тем, чем надо быть. А уменьем жить называют уменье — ладить со всеми, чтоб было хорошо и другим, и самому себе, уметь таить дурное и выставлять, что годится, — то есть приводить в данный момент нужные для этого свойства в движение, как трогать клавиши, большей частию не обладая самой музыкой.
Неточные совпадения
Замолкла Тимофеевна. // Конечно, наши странники // Не пропустили случая // За здравье губернаторши // По чарке осушить. // И видя,
что хозяюшка // Ко стогу приклонилася, // К ней подошли гуськом: // «
Что ж дальше?» // — Сами знаете: // Ославили счастливицей, // Прозвали губернаторшей // Матрену с
той поры… //
Что дальше? Домом правлю я, // Ращу детей… На радость ли? // Вам тоже
надо знать. // Пять сыновей! Крестьянские // Порядки нескончаемы, — // Уж взяли одного!
А если и действительно // Свой долг мы ложно поняли // И наше назначение // Не в
том, чтоб имя древнее, // Достоинство дворянское // Поддерживать охотою, // Пирами, всякой роскошью // И жить чужим трудом, // Так
надо было ранее // Сказать…
Чему учился я? //
Что видел я вокруг?.. // Коптил я небо Божие, // Носил ливрею царскую. // Сорил казну народную // И думал век так жить… // И вдруг… Владыко праведный!..»
Поняли,
что кому-нибудь да
надо верх взять, и послали сказать соседям: будем друг с дружкой до
тех пор головами тяпаться, пока кто кого перетяпает.
Третий пример был при Беневоленском, когда был"подвергнут расспросным речам"дворянский сын Алешка Беспятов, за
то,
что в укору градоначальнику, любившему заниматься законодательством, утверждал:"Худы-де
те законы, кои писать
надо, а
те законы исправны, кои и без письма в естестве у каждого человека нерукотворно написаны".
На другой день, проснувшись рано, стали отыскивать"языка". Делали все это серьезно, не моргнув. Привели какого-то еврея и хотели сначала повесить его, но потом вспомнили,
что он совсем не для
того требовался, и простили. Еврей, положив руку под стегно, [Стегно́ — бедро.] свидетельствовал,
что надо идти сначала на слободу Навозную, а потом кружить по полю до
тех пор, пока не явится урочище, называемое Дунькиным вра́гом. Оттуда же, миновав три повёртки, идти куда глаза глядят.