Неточные совпадения
Нет, любимым быть — несчастье, несчастье, когда чувствуешь,
что виноват, потому
что не даешь
того же и
не можешь дать.
Разве я виноват в
том,
что не мог?
И отъезжающий стал говорить об одном себе,
не замечая
того,
что другим
не было это так интересно, как ему. Человек никогда
не бывает таким эгоистом, как в минуту душевного восторга. Ему кажется,
что нет на свете в эту минуту ничего прекраснее и интереснее его самого.
Провожавший сказал: «Прощай, Митя, дай тебе Бог…» Он ничего
не желал, кроме только
того, чтобы
тот уехал поскорее, и потому
не мог договорить,
чего он желал.
Уезжая из Москвы, он находился в
том счастливом, молодом настроении духа, когда, сознав прежние ошибки, юноша вдруг скажет себе,
что всё это было
не то, —
что всё прежнее было случайно и незначительно,
что он прежде
не хотел жить хорошенько, но
что теперь, с выездом его из Москвы, начинается новая жизнь, в которой уже
не будет больше
тех ошибок,
не будет раскаяния, а наверное будет одно счастие.
Соседка барыня, говорившая одинаково мне и Дубровину, и предводителю,
что любит звезды, была также
не то».
— А мой Лукаша на кордоне, а домой
не пускают, — говорит пришедшая, несмотря на
то,
что хорунжиха давно это знает. Ей нужно поговорить про своего Лукашу, которого она только собрала в казаки и которого она хочет женить на Марьяне, хорунжевой дочери.
Хорунжиха знает намерение Лукашкиной матери, и хотя Лукашка ей кажется хорошим казаком, она отклоняется от этого разговора, во-первых, потому,
что она — хорунжиха и богачка, а Лукашка — сын простого казака, сирота. Во-вторых, потому,
что не хочется ей скоро расстаться с дочерью. Главное же потому,
что приличие
того требует.
Несмотря на
то,
что казаки каждый час ожидали переправы и нападения абреков с татарской стороны, особенно в мае месяце, когда лес по Тереку так густ,
что пешему трудно пролезть чрез него, а река так мелка,
что кое-где можно переезжать ее в брод, и несмотря на
то,
что дня два
тому назад прибегал от полкового командира казак [Прибегал значит на казачьем наречьи приезжал верхом.] с цыдулкой, [Цыдулой называется циркуляр, рассылаемый по постам.] в которой значилось,
что, по полученным чрез лазутчиков сведениям, партия в восемь человек намерена переправиться через Терек, и потому предписывается наблюдать особую осторожность, — на кордоне
не соблюдалось особенной осторожности.
Несмотря на
то,
что он недавно был собран в строевые, по широкому выражению его лица и спокойной уверенности позы видно было,
что он уже успел принять свойственную казакам и вообще людям, постоянно носящим оружие, воинственную и несколько гордую осанку,
что он казак и знает себе цену
не ниже настоящей.
— Ты
что ж посидеть,
что ли, хочешь? — спросил урядник, как будто
не расслышав,
что сказал
тот.
— Сходи! — сказал уже после урядник, оглядываясь вокруг себя. — Твои часы,
что ли, Гурка? Иди! И
то ловок стал Лукашка твой, — прибавил урядник, обращаясь к старику. — Все как ты ходит, дома
не посидит; намедни убил одного.
Лукашка сидел один, смотрел на отмель и прислушивался,
не слыхать ли казаков; но до кордона было далеко, а его мучило нетерпенье; он так и думал,
что вот уйдут
те абреки, которые шли с убитым. Как на кабана, который ушел вечером, досадно было ему на абреков, которые уйдут теперь. Он поглядывал
то вокруг себя,
то на
тот берег, ожидая вот-вот увидать еще человека, и, приладив подсошки, готов был стрелять. О
том, чтобы его убили, ему и в голову
не приходило.
—
Чего не видать! — с сердцем сказал старик, и чтò-то серьезное и строгое выразилось в лице старика. — Джигита убил, — сказал он как будто с сожалением.
К любимому солдатскому месту, к каше, собирается большая группа, и с трубочками в зубах солдатики, поглядывая
то на дым, незаметно подымающийся в жаркое небо и сгущающийся в вышине, как белое облако,
то на огонь костра, как расплавленное стекло дрожащий в чистом воздухе, острят и потешаются над казаками и казачками за
то,
что они живут совсем
не так, как русские.
— Чорт их знает! Тьфу! Хозяина настоящего нету, на какую —
то кригу, [«Кригой» называется место у берега, огороженное плетнем для ловли рыбы.] говорят, пошел. А старуха такая дьявол,
что упаси Господи, — отвечал Ванюша, хватаясь за голову. — Как тут жить будет, я уж
не знаю. Хуже татар, ей-Богу. Даром
что тоже христиане считаются. На
что татарин, и
тот благородней. «На кригу пошел»! Какую кригу выдумали, неизвестно! — заключил Ванюша и отвернулся.
— Господин мой юнкер, значит, еще
не офицер. А звание —
то имеет себе больше генерала — большого лица. Потому
что не только наш полковник, а сам царь его знает, — гордо объяснил Ванюша. — Мы
не такие, как другая армейская голь, а наш папенька сам сенатор; тысячу, больше душ мужиков себе имел и нам по тысяче присылают. Потому нас всегда и любят. А
то пожалуй и капитан, да денег нет.
Что проку-то?..
— А мне сказывали, — промолвил Назарка, подходя к Устеньке, — яму рыть будут, девок сажать за
то,
что ребят молодых
не любят. — И опять он сделал любимое коленце, вслед за которым все захохотали, а Ергушов тотчас же стал обнимать старую казачку, пропустив Марьянку, следовавшую по порядку.
— Ты
не смейся надо мной, Марьяна! Ей-Богу!
Что ж,
что у меня душенька есть? А чорт ее возьми! Только слово скажи, уж так любить буду — чтò хошь,
то и сделаю. Вон они! (И он погремел деньгами в кармане.) Теперь заживем. Люди радуются, а я
что?
Не вижу от тебя радости никакой, Марьянушка!
Хоть
то в пример возьми: человек по следу пройдет,
не заметит, а свинья как наткнется на твой след, так сейчас отдует и прочь; значит, ум в ней есть,
что ты свою вонь
не чувствуешь, а она слышит.
ПростотаОленина очень понравилась ему (простота в
том смысле,
что ему
не жалели вина).
Старик любил Лукашку, и лишь одного его исключал из презрения ко всему молодому поколению казаков. Кроме
того, Лукашка и его мать, как соседи, нередко давали старику вина, каймачку и т. п. из хозяйственных произведений, которых
не было у Ерошки. Дядя Ерошка, всю жизнь свою увлекавшийся, всегда практически объяснял свои побуждения, «
что ж? люди достаточные, — говорил он сам себе. — Я им свежинки дам, курочку, а и они дядю
не забывают: пирожка и лепешки принесут другой раз».
— Дурак, дурак, Марка! — презрительно сказал старик. — Нельзя, на
то воруешь, чтобы
не скупым быть. А вы, я чай, и
не видали, как коней-то гоняют.
Что молчишь?
— Умны стали вы. Ты все выучи да скажи. От
того худа
не будет. Ну, пропел «Мандрыче», да и прав, — и старик сам засмеялся. — А ты в Ногаи, Лука,
не езди, вот
что!
— Какое приданое? Девку берут, девка важная. Да ведь такой чорт,
что и отдать-то еще за богатого хочет. Калым большой содрать хочет. Лука есть казак, сосед мне и племянник, молодец малый, чтò чеченца убил, давно уж сватает; так все
не отдает.
То, другое да третье; девка молода, говорит. А я знаю,
что думает. Хочет, чтобы покла̀нялись. Нынче чтò сраму было за девку за эту. А всё Лукашке высватают. Потому первый казак в станице, джигит, абрека убил, крест дадут.
Не то, чтоб ему было страшно, но он чувствовал,
что другому на его месте могло быть страшно, и, с особенным напряжением вглядываясь в туманный, сырой лес, вслушиваясь в редкие слабые звуки, перехватывал ружье и испытывал приятное и новое для него чувство.
Ему показалось даже,
что ежели бы
не было этой окружающей его со всех сторон комариной атмосферы, этого комариного теста, которое под рукой размазывалось по потному лицу, и этого беспокойного зуда по всему телу,
то здешний лес потерял бы для него свой характер и свою прелесть.
Ему вдруг с особенною ясностью пришло в голову,
что вот я, Дмитрий Оленин, такое особенное от всех существо, лежу теперь один, Бог знает где, в
том месте, где жил олень, старый олень, красивый, никогда может быть
не видавший человека, и в таком месте, в котором никогда никто из людей
не сидел и
того не думал.
И ему ясно стало,
что он нисколько
не русский дворянин, член московского общества, друг и родня того-то и того-то, а просто такой же комар или такой же фазан или олень, как
те, которые живут теперь вокруг него.
«И стоит ли
того, чтобы жить для себя, — думал он, — когда вот-вот умрешь, и умрешь,
не сделав ничего доброго, и так,
что никто
не узнает».
Оленин так удивился
тому,
что горец
не интересовался им,
что равнодушие его объяснил себе только глупостью или непониманием языка.
«Какой молодец», подумал Оленин, глядя на веселое лицо казака. Он вспомнил про Марьянку и про поцелуй, который он подслушал за воротами, и ему стало жалко Лукашку, жалко его необразование. «
Что за вздор и путаница? — думал он: — человек убил другого, и счастлив, доволен, как будто сделал самое прекрасное дело. Неужели ничто
не говорит ему,
что тут нет причины для большой радости?
Что счастье
не в
том, чтобы убивать, а в
том, чтобы жертвовать собой?»
— А
что ж? И
не без
того! Разве нашего брата
не бьют?
— Право! Или
не пойдешь в драбанты? — сказал Оленин, радуясь
тому,
что ему пришло в голову подарить коня Лукашке. Ему однако отчего-то неловко и совестно было. Он искал и
не знал, чтò сказать.
— Ну, Митрий Андреич, спаси тебя Бог. Кунаки будем. Теперь приходи к нам когда. Хоть и
не богатые мы люди, а всё кунака угостим. Я и матушке прикажу, коли
чего нужно: каймаку или винограду. А коли на кордон придешь, я тебе слуга, на охоту, за реку ли, куда хочешь. Вот намедни
не знал: какого кабана убил! Так по казакам роздал, а
то бы тебе принес.
Оленин думал,
что он пойдет поделиться своею радостью с Марьянкой; но несмотря на
то,
что Лука этого
не сделал, ему было так хорошо на душе, как никогда в мире.
Он как мальчик радовался и
не мог удержаться, чтобы
не рассказать Ванюше
не только
то,
что он подарил лошадь Луке, но и зачем подарил, и всю свою новую теорию счастья.
Ежели бы мысли в голове лежали так же, как папиросы в мешке,
то можно было бы видеть,
что за все эти четырнадцать часов ни одна мысль
не пошевелилась в нем.
Ему казалось,
что между им и ею
не может существовать ни
тех отношений, которые возможны между ею и казаком Лукашкой, ни еще менее
тех, которые возможны между богатым офицером и казачкой-девкой.
И князь Белецкий рассказал всю свою историю: как он поступил на время в этот полк, как главнокомандующий звал его в адъютанты и как он после похода поступит к нему, несмотря на
то,
что вовсе этим
не интересуется.
Досаднее же всего ему было
то,
что он
не мог, решительно
не был в силах резко оттолкнуть от себя этого человека из
того мира, как будто этот старый, бывший его мир имел на него неотразимые права.
— Оно, может быть, странно, — отвечал Оленин, — но отчего мне
не говорить
того, чтò есть? С
тех пор, как я живу здесь, для меня как будто
не существует женщин. И так хорошо, право! Ну, да и
что может быть общего между нами и этими женщинами? Ерошка — другое дело; с ним у нас общая страсть — охота.
Оленин
не отвечал. Ему видимо хотелось договорить
то,
что он начал. Оно было ему слишком к сердцу.
— Помилуйте, прелестные женщины, как нигде, и жить монахом!
Что за охота? Из
чего портить себе жизнь и
не пользоваться
тем, чтò есть? Слышали вы, наша рота в Воздвиженскую пойдет?
— Вот видите, как я устроился. Славно? Ну, хорошо,
что пришли. Уж у них идет работа страшная. Вы знаете, из
чего делается пирог? Из теста с свининой и виноградом. Да
не в
том сила. Посмотрите-ка,
что там кипит!
Оленин в толпе девок, которые все без исключения были красивы, рассмотрел Марьянку, и ему больно и досадно стало,
что он сходится с нею в таких пошлых и неловких условиях. Он чувствовал себя глупым и неловким и решился делать
то же, чтò делал Белецкий. Белецкий несколько торжественно, но самоуверенно и развязно подошел к столу, выпил стакан вина за здоровье Устеньки и пригласил других сделать
то же. Устенька объявила,
что девки
не пьют.
Кликнули денщика, только
что вернувшегося из лавочки с медом и закусками. Денщик исподлобья,
не то с завистью,
не то с презрением, оглядев гулявших по его мнению господ, старательно и добросовестно передал завернутые в серую бумагу кусок меда и пряники и стал было распространяться о цене и сдаче; но Белецкий прогнал его.
Белецкий, стараясь поддерживать приличие вечеринки,
не переставая болтал, заставлял девок подносить чихирь, возился с ними и беспрестанно делал Оленину неприличные замечания по-французски о красоте Марьянки, называя ее «ваша», la vôtre, и приглашая его делать
то же,
что он сам.
— Неужели я
не могу
то же делать,
что и Белецкий?
«Какова я красавица!» повторил, казалось, взгляд Марьяны. Оленин,
не отдавая себе отчета в
том,
что он делал, обнял Марьяну и хотел поцеловать ее. Она вдруг вырвалась, столкнула с ног Белецкого и крышку со стола и отскочила к печи. Начался крик, хохот. Белецкий шептал что-то девкам, и вдруг все они выбежали из избы в сени и заперли дверь.