Неточные совпадения
Николай Петрович быстро обернулся и, подойдя к человеку высокого роста, в длинном балахоне с кистями, только
что вылезшему из тарантаса, крепко стиснул его обнаженную красную руку, которую
тот не сразу ему подал.
— То-то прошлою зимой я его
не видал. Он
чем занимается?
— Полагать надо,
что в город. В кабак, — прибавил он презрительно и слегка наклонился к кучеру, как бы ссылаясь на него. Но
тот даже
не пошевельнулся: это был человек старого закала,
не разделявший новейших воззрений.
— Хлопоты у меня большие с мужиками в нынешнем году, — продолжал Николай Петрович, обращаясь к сыну. —
Не платят оброка. [Оброк — более прогрессивная по сравнению с барщиной денежная форма эксплуатации крестьян. Крестьянин заранее «обрекался» дать помещику определенную сумму денег, и
тот отпускал его из имения на заработки.]
Что ты будешь делать?
— А вот на
что, — отвечал ему Базаров, который владел особенным уменьем возбуждать к себе доверие в людях низших, хотя он никогда
не потакал им и обходился с ними небрежно, — я лягушку распластаю да посмотрю,
что у нее там внутри делается; а так как мы с тобой
те же лягушки, только
что на ногах ходим, я и буду знать,
что и у нас внутри делается.
Но Аркадий уже
не слушал его и убежал с террасы. Николай Петрович посмотрел ему вслед и в смущенье опустился на стул. Сердце его забилось… Представилась ли ему в это мгновение неизбежная странность будущих отношений между им и сыном, сознавал ли он,
что едва ли
не большее бы уважение оказал ему Аркадий, если б он вовсе
не касался этого дела, упрекал ли он самого себя в слабости — сказать трудно; все эти чувства были в нем, но в виде ощущений — и
то неясных; а с лица
не сходила краска, и сердце билось.
— Да, — проговорил он, ни на кого
не глядя, — беда пожить этак годков пять в деревне, в отдалении от великих умов! Как раз дурак дураком станешь. Ты стараешься
не забыть
того,
чему тебя учили, а там — хвать! — оказывается,
что все это вздор, и тебе говорят,
что путные люди этакими пустяками больше
не занимаются и
что ты, мол, отсталый колпак. [Отсталый колпак — в
то время старики носили ночные колпаки.]
Что делать! Видно, молодежь, точно, умнее нас.
— Вот видишь ли, Евгений, — промолвил Аркадий, оканчивая свой рассказ, — как несправедливо ты судишь о дяде! Я уже
не говорю о
том,
что он
не раз выручал отца из беды, отдавал ему все свои деньги, — имение, ты, может быть,
не знаешь, у них
не разделено, — но он всякому рад помочь и, между прочим, всегда вступается за крестьян; правда, говоря с ними, он морщится и нюхает одеколон…
— Да кто его презирает? — возразил Базаров. — А я все-таки скажу,
что человек, который всю свою жизнь поставил на карту женской любви и, когда ему эту карту убили, раскис и опустился до
того,
что ни на
что не стал способен, этакой человек —
не мужчина,
не самец. Ты говоришь,
что он несчастлив: тебе лучше знать; но дурь из него
не вся вышла. Я уверен,
что он
не шутя воображает себя дельным человеком, потому
что читает Галиньяшку и раз в месяц избавит мужика от экзекуции.
Николай Петрович в
то время только
что переселился в новую свою усадьбу и,
не желая держать при себе крепостных людей, искал наемных; хозяйка, с своей стороны, жаловалась на малое число проезжающих в городе, на тяжелые времена; он предложил ей поступить к нему в дом в качестве экономки; она согласилась.
— Bene. [Хорошо (лат.).] Мне нравится в ней
то,
что она
не слишком конфузится. Иной, пожалуй, это-то и осудил бы в ней.
Что за вздор?
чего конфузиться? Она мать — ну и права.
— Третьего дня, я смотрю, он Пушкина читает, — продолжал между
тем Базаров. — Растолкуй ему, пожалуйста,
что это никуда
не годится. Ведь он
не мальчик: пора бросить эту ерунду. И охота же быть романтиком в нынешнее время! Дай ему что-нибудь дельное почитать.
— Вот как мы с тобой, — говорил в
тот же день, после обеда Николай Петрович своему брату, сидя у него в кабинете: — в отставные люди попали, песенка наша спета.
Что ж? Может быть, Базаров и прав; но мне, признаюсь, одно больно: я надеялся именно теперь тесно и дружески сойтись с Аркадием, а выходит,
что я остался назади, он ушел вперед, и понять мы друг друга
не можем.
—
Что ж, коли он заслуживает презрения! Вы порицаете мое направление, а кто вам сказал,
что оно во мне случайно,
что оно
не вызвано
тем самым народным духом, во имя которого вы так ратуете?
—
Не беспокойся, — промолвил он. — Я
не позабудусь именно вследствие
того чувства достоинства, над которым так жестоко трунит господин… господин доктор. Позвольте, — продолжал он, обращаясь снова к Базарову, — вы, может быть, думаете,
что ваше учение новость? Напрасно вы это воображаете. Материализм, который вы проповедуете, был уже
не раз в ходу и всегда оказывался несостоятельным…
— Так вот как! — промолвил он странно спокойным голосом. — Нигилизм всему горю помочь должен, и вы, вы наши избавители и герои. Но за
что же вы других-то, хоть бы
тех же обличителей, честите?
Не так же ли вы болтаете, как и все?
И
не говорите мне,
что эти плоды ничтожны: последний пачкун, ип barbouilleur, [Маратель, писака (фр.).] тапёр, которому дают пять копеек за вечер, и
те полезнее вас, потому
что они представители цивилизации, а
не грубой монгольской силы!
Да вспомните, наконец, господа сильные,
что вас всего четыре человека с половиною, а
тех — миллионы, которые
не позволят вам попирать ногами свои священнейшие верования, которые раздавят вас!
— Ты уже чересчур благодушен и скромен, — возразил Павел Петрович, — я, напротив, уверен,
что мы с тобой гораздо правее этих господчиков, хотя выражаемся, может быть, несколько устарелым языком, vieilli, [Старомодно (фр.).] и
не имеем
той дерзкой самонадеянности… И такая надутая эта нынешняя молодежь! Спросишь иного: «Какого вина вы хотите, красного или белого?» — «Я имею привычку предпочитать красное!» — отвечает он басом и с таким важным лицом, как будто вся вселенная глядит на него в это мгновенье…
«Брат говорит,
что мы правы, — думал он, — и, отложив всякое самолюбие в сторону, мне самому кажется,
что они дальше от истины, нежели мы, а в
то же время я чувствую,
что за ними есть что-то,
чего мы
не имеем, какое-то преимущество над нами…
Не в
том ли состоит это преимущество,
что в них меньше следов барства,
чем в нас?»
Он
не старался уяснить самому себе свою мысль, но он чувствовал,
что ему хотелось удержать
то блаженное время чем-нибудь более сильным, нежели память; ему хотелось вновь осязать близость своей Марии, ощутить ее теплоту и дыхание, и ему уже чудилось, как будто над ним…
Он вздрогнул. Ему
не стало ни больно, ни совестно… Он
не допускал даже возможности сравнения между женой и Фенечкой, но он пожалел о
том,
что она вздумала его отыскивать. Ее голос разом напомнил ему: его седые волосы, его старость, его настоящее…
— Знаешь ли
что? — говорил в
ту же ночь Базаров Аркадию. — Мне в голову пришла великолепная мысль. Твой отец сказывал сегодня,
что он получил приглашение от этого вашего знатного родственника. Твой отец
не поедет; махнем-ка мы с тобой в ***; ведь этот господин и тебя зовет. Вишь, какая сделалась здесь погода; а мы прокатимся, город посмотрим. Поболтаемся дней пять-шесть, и баста!
Небольшой дворянский домик на московский манер, в котором проживала Авдотья Никитишна (или Евдоксия) Кукшина, находился в одной из нововыгоревших улиц города ***; известно,
что наши губернские города горят через каждые пять лет. У дверей, над криво прибитою визитною карточкой, виднелась ручка колокольчика, и в передней встретила пришедших какая-то
не то служанка,
не то компаньонка в чепце — явные признаки прогрессивных стремлений хозяйки. Ситников спросил, дома ли Авдотья Никитишна?
Она говорила и двигалась очень развязно и в
то же время неловко: она, очевидно, сама себя считала за добродушное и простое существо, и между
тем что бы она ни делала, вам постоянно казалось,
что она именно это-то и
не хотела сделать; все у ней выходило, как дети говорят, — нарочно,
то есть
не просто,
не естественно.
— Все такие мелкие интересы, вот
что ужасно! Прежде я по зимам жила в Москве… но теперь там обитает мой благоверный, мсьё Кукшин. Да и Москва теперь… уж я
не знаю — тоже уж
не то. Я думаю съездить за границу; я в прошлом году уже совсем было собралась.
(Возможность презирать и выражать свое презрение было самым приятным ощущением для Ситникова; он в особенности нападал на женщин,
не подозревая
того,
что ему предстояло несколько месяцев спустя пресмыкаться перед своей женой потому только,
что она была урожденная княжна Дурдолеосова.)
Народу было пропасть, и в кавалерах
не было недостатка; штатские более теснились вдоль стен, но военные танцевали усердно, особенно один из них, который прожил недель шесть в Париже, где он выучился разным залихватским восклицаньям вроде: «Zut», «Ah fichtrrre», «Pst, pst, mon bibi» [«Зют», «Черт возьми», «Пст, пст, моя крошка» (фр.).] и т.п. Он произносил их в совершенстве, с настоящим парижским шиком,и в
то же время говорил «si j’aurais» вместо «si j’avais», [Неправильное употребление условного наклонения вместо прошедшего: «если б я имел» (фр.).] «absolument» [Безусловно (фр.).] в смысле: «непременно», словом, выражался на
том великорусско-французском наречии, над которым так смеются французы, когда они
не имеют нужды уверять нашу братью,
что мы говорим на их языке, как ангелы, «comme des anges».
Нос у ней был немного толст, как почти у всех русских, и цвет кожи
не был совершенно чист; со всем
тем Аркадий решил,
что он еще никогда
не встречал такой прелестной женщины.
Звук ее голоса
не выходил у него из ушей; самые складки ее платья, казалось, ложились у ней иначе,
чем у других, стройнее и шире, и движения ее были особенно плавны и естественны в одно и
то же время.
Аркадий принялся говорить о «своем приятеле». Он говорил о нем так подробно и с таким восторгом,
что Одинцова обернулась к нему и внимательно на него посмотрела. Между
тем мазурка приближалась к концу. Аркадию стало жалко расстаться с своей дамой: он так хорошо провел с ней около часа! Правда, он в течение всего этого времени постоянно чувствовал, как будто она к нему снисходила, как будто ему следовало быть ей благодарным… но молодые сердца
не тяготятся этим чувством.
Аркадия покоробило от цинизма Базарова, но — как это часто случается — он упрекнул своего приятеля
не за
то именно,
что ему в нем
не понравилось…
Разговор на этом прекратился. Оба молодых человека уехали тотчас после ужина. Кукшина нервически-злобно, но
не без робости, засмеялась им вослед: ее самолюбие было глубоко уязвлено
тем,
что ни
тот, ни другой
не обратил на нее внимания. Она оставалась позже всех на бале и в четвертом часу ночи протанцевала польку-мазурку с Ситниковым на парижский манер. Этим поучительным зрелищем и завершился губернаторский праздник.
Он ожидал,
что Базаров заговорит с Одинцовой, как с женщиной умною, о своих убеждениях и воззрениях: она же сама изъявила желание послушать человека, «который имеет смелость ничему
не верить», но вместо
того Базаров толковал о медицине, о гомеопатии, о ботанике.
— Во-первых, на это существует жизненный опыт; а во-вторых, доложу вам, изучать отдельные личности
не стоит труда. Все люди друг на друга похожи как телом, так и душой; у каждого из нас мозг, селезенка, сердце, легкие одинаково устроены; и так называемые нравственные качества одни и
те же у всех: небольшие видоизменения ничего
не значат. Достаточно одного человеческого экземпляра, чтобы судить обо всех других. Люди,
что деревья в лесу; ни один ботаник
не станет заниматься каждою отдельною березой.
И Анна Сергеевна в
тот вечер думала о своих гостях. Базаров ей понравился — отсутствием кокетства и самою резкостью суждений. Она видела в нем что-то новое, с
чем ей
не случалось встретиться, а она была любопытна.
Вечером
того же дня Одинцова сидела у себя в комнате с Базаровым, а Аркадий расхаживал по зале и слушал игру Кати. Княжна ушла к себе наверх; она вообще терпеть
не могла гостей, и в особенности этих «новых оголтелых», как она их называла. В парадных комнатах она только дулась; зато у себя, перед своею горничной, она разражалась иногда такою бранью,
что чепец прыгал у ней на голове вместе с накладкой. Одинцова все это знала.
— Это
не в моих привычках. Разве вы
не знаете сами,
что изящная сторона жизни мне недоступна,
та сторона, которою вы так дорожите?
— Итак, вы считаете меня спокойным, изнеженным, избалованным существом, — продолжала она
тем же голосом,
не спуская глаз с окна. — А я так знаю о себе,
что я очень несчастлива.
— Меня эти сплетни даже
не смешат, Евгений Васильевич, и я слишком горда, чтобы позволить им меня беспокоить. Я несчастлива оттого…
что нет во мне желания, охоты жить. Вы недоверчиво на меня смотрите, вы думаете: это говорит «аристократка», которая вся в кружевах и сидит на бархатном кресле. Я и
не скрываюсь: я люблю
то,
что вы называете комфортом, и в
то же время я мало желаю жить. Примирите это противоречие как знаете. Впрочем, это все в ваших глазах романтизм.
— Мы говорили с вами, кажется, о счастии. Я вам рассказывала о самой себе. Кстати вот, я упомянула слово «счастие». Скажите, отчего, даже когда мы наслаждаемся, например, музыкой, хорошим вечером, разговором с симпатическими людьми, отчего все это кажется скорее намеком на какое-то безмерное, где-то существующее счастие,
чем действительным счастием,
то есть таким, которым мы сами обладаем? Отчего это? Иль вы, может быть, ничего подобного
не ощущаете?
— Да и кроме
того, — перебил Базаров, —
что за охота говорить и думать о будущем, которое большею частью
не от нас зависит? Выйдет случай что-нибудь сделать — прекрасно, а
не выйдет, — по крайней мере,
тем будешь доволен,
что заранее напрасно
не болтал.
— Нет, я ничего
не знаю… но положим: я понимаю ваше нежелание говорить о будущей вашей деятельности; но
то,
что в вас теперь происходит…
Решившись, с свойственною ему назойливостью, поехать в деревню к женщине, которую он едва знал, которая никогда его
не приглашала, но у которой, по собранным сведениям, гостили такие умные и близкие ему люди, он все-таки робел до мозга костей и, вместо
того чтобы произнести заранее затверженные извинения и приветствия, пробормотал какую-то дрянь,
что Евдоксия, дескать, Кукшина прислала его узнать о здоровье Анны Сергеевны и
что Аркадий Николаевич тоже ему всегда отзывался с величайшею похвалой…
Но мудрец отвечал,
что «хтошь е знает — версты тутотка
не меряные», и продолжал вполголоса бранить коренную за
то,
что она «головизной лягает»,
то есть дергает головой.
— Я ни на
что не намекаю, я прямо говорю,
что мы оба с тобою очень глупо себя вели.
Что тут толковать! Но я уже в клинике заметил: кто злится на свою боль —
тот непременно ее победит.
— Извините меня, глупую. — Старушка высморкалась и, нагиная голову
то направо,
то налево, тщательно утерла один глаз после другого. — Извините вы меня. Ведь я так и думала,
что умру,
не дождусь моего го… o… o…лубчика.
— Лазаря петь! — повторил Василий Иванович. — Ты, Евгений,
не думай,
что я хочу, так сказать, разжалобить гостя: вот, мол, мы в каком захолустье живем. Я, напротив,
того мнения,
что для человека мыслящего нет захолустья. По крайней мере, я стараюсь, по возможности,
не зарасти, как говорится, мохом,
не отстать от века.
— Я уже
не говорю о
том,
что я, например,
не без чувствительных для себя пожертвований, посадил мужиков на оброк и отдал им свою землю исполу. [«Отдать землю исполу» — отдавать землю в аренду за половину урожая.] Я считал это своим долгом, самое благоразумие в этом случае повелевает, хотя другие владельцы даже
не помышляют об этом: я говорю о науках, об образовании.