Неточные совпадения
Он до
того углубился в себя и уединился от всех,
что боялся даже всякой встречи,
не только встречи с хозяйкой.
Никакой хозяйки, в сущности, он
не боялся,
что бы
та ни замышляла против него.
Чувство бесконечного отвращения, начинавшее давить и мутить его сердце еще в
то время, как он только шел к старухе, достигло теперь такого размера и так ярко выяснилось,
что он
не знал, куда деться от тоски своей.
Раскольников
не привык к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно в последнее время. Но теперь его вдруг что-то потянуло к людям. Что-то совершалось в нем как бы новое, и вместе с
тем ощутилась какая-то жажда людей. Он так устал от целого месяца этой сосредоточенной тоски своей и мрачного возбуждения,
что хотя одну минуту хотелось ему вздохнуть в другом мире, хотя бы в каком бы
то ни было, и, несмотря на всю грязь обстановки, он с удовольствием оставался теперь в распивочной.
Знаю я,
что и пьянство
не добродетель, и это
тем паче.
— Для
чего я
не служу, милостивый государь, — подхватил Мармеладов, исключительно обращаясь к Раскольникову, как будто это он ему задал вопрос, — для
чего не служу? А разве сердце у меня
не болит о
том,
что я пресмыкаюсь втуне? Когда господин Лебезятников,
тому месяц назад, супругу мою собственноручно избил, а я лежал пьяненькой, разве я
не страдал? Позвольте, молодой человек, случалось вам… гм… ну хоть испрашивать денег взаймы безнадежно?
—
То есть безнадежно вполне-с, заранее зная,
что из сего ничего
не выйдет.
И хотя я и сам понимаю,
что когда она и вихры мои дерет,
то дерет их
не иначе как от жалости сердца (ибо, повторяю без смущения, она дерет мне вихры, молодой человек, — подтвердил он с сугубым достоинством, услышав опять хихиканье), но, боже,
что, если б она хотя один раз…
— С
тех пор, государь мой, — продолжал он после некоторого молчания, — с
тех пор, по одному неблагоприятному случаю и по донесению неблагонамеренных лиц, —
чему особенно способствовала Дарья Францовна, за
то будто бы,
что ей в надлежащем почтении манкировали, — с
тех пор дочь моя, Софья Семеновна, желтый билет принуждена была получить, и уже вместе с нами по случаю сему
не могла оставаться.
«Я, конечно, говорит, Семен Захарыч, помня ваши заслуги, и хотя вы и придерживались этой легкомысленной слабости, но как уж вы теперь обещаетесь, и
что сверх
того без вас у нас худо пошло (слышите, слышите!),
то и надеюсь, говорит, теперь на ваше благородное слово»,
то есть все это, я вам скажу, взяла да и выдумала, и
не то чтоб из легкомыслия, для одной похвальбы-с!
Ну-с, государь ты мой (Мармеладов вдруг как будто вздрогнул, поднял голову и в упор посмотрел на своего слушателя), ну-с, а на другой же день, после всех сих мечтаний (
то есть это будет ровно пять суток назад
тому) к вечеру, я хитрым обманом, как тать в нощи, похитил у Катерины Ивановны от сундука ее ключ, вынул,
что осталось из принесенного жалованья, сколько всего уж
не помню, и вот-с, глядите на меня, все!
— Я
не Катерины Ивановны теперь боюсь, — бормотал он в волнении, — и
не того,
что она мне волосы драть начнет.
Потому, как если Соня
не накормила,
то… уж
не знаю
что!
не знаю!
— А! — закричала она в исступлении, — воротился! Колодник! Изверг!.. А где деньги?
Что у тебя в кармане, показывай! И платье
не то! Где твое платье? где деньги? говори!..
Но, рассудив,
что взять назад уже невозможно и
что все-таки он и без
того бы
не взял, он махнул рукой и пошел на свою квартиру.
— Ну, а коли я соврал, — воскликнул он вдруг невольно, — коли действительно
не подлец человек, весь вообще, весь род,
то есть человеческий,
то значит,
что остальное все — предрассудки, одни только страхи напущенные, и нет никаких преград, и так
тому и следует быть!..
Мебель соответствовала помещению: было три старых стула,
не совсем исправных, крашеный стол в углу, на котором лежало несколько тетрадей и книг; уже по
тому одному, как они были запылены, видно было,
что до них давно уже
не касалась ничья рука; и, наконец, неуклюжая большая софа, занимавшая чуть
не всю стену и половину ширины всей комнаты, когда-то обитая ситцем, но теперь в лохмотьях, и служившая постелью Раскольникову.
И
что это она пишет мне: «Люби Дуню, Родя, а она тебя больше себя самой любит»; уж
не угрызения ли совести ее самое втайне мучат, за
то,
что дочерью сыну согласилась пожертвовать.
И так-то вот всегда у этих шиллеровских прекрасных душ бывает: до последнего момента рядят человека в павлиные перья, до последнего момента на добро, а
не на худо надеются; и хоть предчувствуют оборот медали, но ни за
что себе заранее настоящего слова
не выговорят; коробит их от одного помышления; обеими руками от правды отмахиваются, до
тех самых пор, пока разукрашенный человек им собственноручно нос
не налепит.
Ясно,
что теперь надо было
не тосковать,
не страдать пассивно, одними рассуждениями, о
том,
что вопросы неразрешимы, а непременно что-нибудь сделать, и сейчас же, и поскорее.
Вдруг он вздрогнул: одна, тоже вчерашняя, мысль опять пронеслась в его голове. Но вздрогнул он
не оттого,
что пронеслась эта мысль. Он ведь знал, он предчувствовал,
что она непременно «пронесется», и уже ждал ее; да и мысль эта была совсем
не вчерашняя. Но разница была в
том,
что месяц назад, и даже вчера еще, она была только мечтой, а теперь… теперь явилась вдруг
не мечтой, а в каком-то новом, грозном и совсем незнакомом ему виде, и он вдруг сам сознал это… Ему стукнуло в голову, и потемнело в глазах.
И он взмахнул хлыстом. Раскольников бросился на него с кулаками,
не рассчитав даже и
того,
что плотный господин мог управиться и с двумя такими, как он. Но в эту минуту кто-то крепко схватил его сзади, между ними стал городовой.
Разумихин был еще
тем замечателен,
что никакие неудачи его никогда
не смущали и никакие дурные обстоятельства, казалось,
не могли придавить его.
Слагается иногда картина чудовищная, но обстановка и весь процесс всего представления бывают при этом до
того вероятны и с такими тонкими, неожиданными, но художественно соответствующими всей полноте картины подробностями,
что их и
не выдумать наяву этому же самому сновидцу, будь он такой же художник, как Пушкин или Тургенев.
Но теперь, странное дело, в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая саврасая крестьянская клячонка, одна из
тех, которые — он часто это видел — надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет в грязи или в колее, и при этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по самой морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко на это смотреть,
что он чуть
не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка.
—
Не трошь! Мое добро!
Что хочу,
то и делаю. Садись еще! Все садись! Хочу, чтобы беспременно вскачь пошла!..
Не более как жизнь вши, таракана, да и
того не стоит, потому
что старушонка вредна.
Возвратясь с Сенной, он бросился на диван и целый час просидел без движения. Между
тем стемнело; свечи у него
не было, да и в голову
не приходило ему зажигать. Он никогда
не мог припомнить: думал ли он о чем-нибудь в
то время? Наконец он почувствовал давешнюю лихорадку, озноб, и с наслаждением догадался,
что на диване можно и лечь… Скоро крепкий, свинцовый сон налег на него, как будто придавил.
Запустив же руку в боковой карман пальто, он мог и конец топорной ручки придерживать, чтоб она
не болталась; а так как пальто было очень широкое, настоящий мешок,
то и
не могло быть приметно снаружи,
что он что-то рукой, через карман, придерживает.
И если бы даже случилось когда-нибудь так,
что уже все до последней точки было бы им разобрано и решено окончательно и сомнений
не оставалось бы уже более никаких, —
то тут-то бы, кажется, он и отказался от всего, как от нелепости, чудовищности и невозможности.
Что же касается до
того, где достать топор,
то эта мелочь его нисколько
не беспокоила, потому
что не было ничего легче.
Дело в
том,
что Настасьи, и особенно по вечерам, поминутно
не бывало дома: или убежит к соседям, или в лавочку, а дверь всегда оставляет настежь.
Даже недавнюю пробусвою (
то есть визит с намерением окончательно осмотреть место) он только пробовал было сделать, но далеко
не взаправду, а так: «дай-ка, дескать, пойду и опробую,
что мечтать-то!» — и тотчас
не выдержал, плюнул и убежал, в остервенении на самого себя.
Дойдя до таких выводов, он решил,
что с ним лично, в его деле,
не может быть подобных болезненных переворотов,
что рассудок и воля останутся при нем, неотъемлемо, во все время исполнения задуманного, единственно по
той причине,
что задуманное им — «
не преступление»…
«Так, верно,
те, которых ведут на казнь, прилепливаются мыслями ко всем предметам, которые им встречаются на дороге», — мелькнуло у него в голове, но только мелькнуло, как молния; он сам поскорей погасил эту мысль… Но вот уже и близко, вот и дом, вот и ворота. Где-то вдруг часы пробили один удар. «
Что это, неужели половина восьмого? Быть
не может, верно, бегут!»
Он нарочно пошевелился и что-то погромче пробормотал, чтоб и виду
не подать,
что прячется; потом позвонил в третий раз, но тихо, солидно и без всякого нетерпения. Вспоминая об этом после, ярко, ясно, эта минута отчеканилась в нем навеки; он понять
не мог, откуда он взял столько хитрости,
тем более
что ум его как бы померкал мгновениями, а тела своего он почти и
не чувствовал на себе… Мгновение спустя послышалось,
что снимают запор.
Опасаясь,
что старуха испугается
того,
что они одни, и
не надеясь,
что вид его ее разуверит, он взялся за дверь и потянул ее к себе, чтобы старуха как-нибудь
не вздумала опять запереться.
Старуха взглянула было на заклад, но тотчас же уставилась глазами прямо в глаза незваному гостю. Она смотрела внимательно, злобно и недоверчиво. Прошло с минуту; ему показалось даже в ее глазах что-то вроде насмешки, как будто она уже обо всем догадалась. Он чувствовал,
что теряется,
что ему почти страшно, до
того страшно,
что, кажется, смотри она так,
не говори ни слова еще с полминуты,
то он бы убежал от нее.
Не то чтобы руки его так дрожали, но он все ошибался: и видит, например,
что ключ
не тот,
не подходит, а все сует.
И до
того эта несчастная Лизавета была проста, забита и напугана раз навсегда,
что даже руки
не подняла защитить себе лицо, хотя это был самый необходимо-естественный жест в эту минуту, потому
что топор был прямо поднят над ее лицом.
И если бы в
ту минуту он в состоянии был правильнее видеть и рассуждать; если бы только мог сообразить все трудности своего положения, все отчаяние, все безобразие и всю нелепость его, понять при этом, сколько затруднений, а может быть, и злодейств, еще остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой,
то очень может быть,
что он бросил бы все и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и
не от страху даже за себя, а от одного только ужаса и отвращения к
тому,
что он сделал.
Мучительная, темная мысль поднималась в нем — мысль,
что он сумасшествует и
что в эту минуту
не в силах ни рассудить, ни себя защитить,
что вовсе, может быть,
не то надо делать,
что он теперь делает…
Он стоял, смотрел и
не верил глазам своим: дверь, наружная дверь, из прихожей на лестницу,
та самая, в которую он давеча звонил и вошел, стояла отпертая, даже на целую ладонь приотворенная: ни замка, ни запора, все время, во все это время! Старуха
не заперла за ним, может быть, из осторожности. Но боже! Ведь видел же он потом Лизавету! И как мог, как мог он
не догадаться,
что ведь вошла же она откуда-нибудь!
Не сквозь стену же.
Кох остался, пошевелил еще раз тихонько звонком, и
тот звякнул один удар; потом тихо, как бы размышляя и осматривая, стал шевелить ручку двери, притягивая и опуская ее, чтоб убедиться еще раз,
что она на одном запоре. Потом пыхтя нагнулся и стал смотреть в замочную скважину; но в ней изнутри торчал ключ и, стало быть, ничего
не могло быть видно.
Он очень хорошо знал, он отлично хорошо знал,
что они в это мгновение уже в квартире,
что очень удивились, видя,
что она отперта, тогда как сейчас была заперта,
что они уже смотрят на тела и
что пройдет
не больше минуты, как они догадаются и совершенно сообразят,
что тут только
что был убийца и успел куда-нибудь спрятаться, проскользнуть мимо них, убежать; догадаются, пожалуй, и о
том,
что он в пустой квартире сидел, пока они вверх проходили.
Он плохо теперь помнил себя;
чем дальше,
тем хуже. Он помнил, однако, как вдруг, выйдя на канаву, испугался,
что мало народу и
что тут приметнее, и хотел было поворотить назад в переулок. Несмотря на
то,
что чуть
не падал, он все-таки сделал крюку и пришел домой с другой совсем стороны.
Не в полной памяти прошел он и в ворота своего дома; по крайней мере, он уже прошел на лестницу и тогда только вспомнил о топоре. А между
тем предстояла очень важная задача: положить его обратно, и как можно незаметнее. Конечно, он уже
не в силах был сообразить,
что, может быть, гораздо лучше было бы ему совсем
не класть топора на прежнее место, а подбросить его, хотя потом, куда-нибудь на чужой двор.
— Да уж
не вставай, — продолжала Настасья, разжалобясь и видя,
что он спускает с дивана ноги. — Болен, так и
не ходи:
не сгорит.
Что у
те в руках-то?
— Ишь лохмотьев каких набрал и спит с ними, ровно с кладом… — И Настасья закатилась своим болезненно-нервическим смехом. Мигом сунул он все под шинель и пристально впился в нее глазами. Хоть и очень мало мог он в
ту минуту вполне толково сообразить, но чувствовал,
что с человеком
не так обращаться будут, когда придут его брать. «Но… полиция?»
— Ich danke, [Благодарю (нем.).] — сказала
та и тихо, с шелковым шумом, опустилась на стул. Светло-голубое с белою кружевною отделкой платье ее, точно воздушный шар, распространилось вокруг стула и заняло чуть
не полкомнаты. Понесло духами. Но дама, очевидно, робела
того,
что занимает полкомнаты и
что от нее так несет духами, хотя и улыбалась трусливо и нахально вместе, но с явным беспокойством.