Неточные совпадения
Чем больше горячился папа, тем быстрее двигались пальцы, и наоборот, когда папа замолкал, и пальцы останавливались; но когда Яков сам начинал говорить, пальцы приходили в сильнейшее беспокойство и отчаянно прыгали в разные стороны. По
их движениям, мне кажется, можно бы было угадывать тайные мысли Якова; лицо
же его всегда было спокойно — выражало сознание своего достоинства и вместе с тем подвластности, то есть: я прав, а впрочем, воля ваша!
— Ну, из этих-то денег ты и пошлешь десять тысяч в Совет за Петровское. Теперь деньги, которые находятся в конторе, — продолжал папа (Яков смешал прежние двенадцать тысяч и кинул двадцать одну тысячу), — ты принесешь мне и нынешним
же числом покажешь в расходе. (Яков смешал счеты и перевернул
их, показывая, должно быть, этим, что и деньги двадцать одна тысяча пропадут так
же.) Этот
же конверт с деньгами ты передашь от меня по адресу.
— Что
же он говорит? — спросил папа, делая головою знак, что не хочет говорить с мельником.
Долго бессмысленно смотрел я в книгу диалогов, но от слез, набиравшихся мне в глаза при мысли о предстоящей разлуке, не мог читать; когда
же пришло время говорить
их Карлу Иванычу, который, зажмурившись, слушал меня (это был дурной признак), именно на том месте, где один говорит: «Wo kommen Sie her?», [Откуда вы идете? (
нем.)] а другой отвечает: «Ich komme vom Kaffe-Hause», [Я иду из кофейни (
нем.).] — я не мог более удерживать слез и от рыданий не мог произнести: «Haben Sie die Zeitung nicht gelesen?» [Вы не читали газеты? (
нем.)]
Как только Карл Иваныч вошел в комнату, она взглянула на
него, тотчас
же отвернулась, и лицо ее приняло выражение, которое можно передать так: я вас не замечаю, Карл Иваныч.
— А! вот что! — сказал папа. — Почем
же он знает, что я хочу наказывать этого охотника? Ты знаешь, я вообще не большой охотник до этих господ, — продолжал
он по-французски, — но этот особенно мне не нравится и должен быть…
— Кажется, я имел случай изучить эту породу людей —
их столько к тебе ходит, — все на один покрой. Вечно одна и та
же история…
Подмигивание это значило: «Что
же вы не просите, чтобы нас взяли на охоту?» Я толкнул локтем Володю, Володя толкнул меня и, наконец, решился: сначала робким голосом, потом довольно твердо и громко,
он объяснил, что так как мы нынче должны ехать, то желали бы, чтобы девочки вместе с нами поехали на охоту, в линейке.
На лошади
же он был очень хорош — точно большой. Обтянутые ляжки
его лежали на седле так хорошо, что мне было завидно, — особенно потому, что, сколько я мог судить по тени, я далеко не имел такого прекрасного вида.
С Жираном было то
же самое: сначала
он рвался и взвизгивал, потом лег подле меня, положил морду мне на колени и успокоился.
Я заметил
ему это; но
он отвечал, что оттого, что мы будем больше или меньше махать руками, мы ничего не выиграем и не проиграем и все
же далеко не уедем.
На людей нынешнего века
он смотрел презрительно, и взгляд этот происходил столько
же от врожденной гордости, сколько от тайной досады за то, что в наш век
он не мог иметь ни того влияния, ни тех успехов, которые имел в свой.
Большой статный рост, странная, маленькими шажками, походка, привычка подергивать плечом, маленькие, всегда улыбающиеся глазки, большой орлиный нос, неправильные губы, которые как-то неловко, но приятно складывались, недостаток в произношении — пришепетывание, и большая во всю голову лысина: вот наружность моего отца, с тех пор как я
его запомню, — наружность, с которою
он умел не только прослыть и быть человеком àbonnes fortunes, [удачливым (фр.).] но нравиться всем без исключения — людям всех сословий и состояний, в особенности
же тем, которым хотел нравиться.
В старости у
него образовался постоянный взгляд на вещи и неизменные правила, — но единственно на основании практическом: те поступки и образ жизни, которые доставляли
ему счастие или удовольствия,
он считал хорошими и находил, что так всегда и всем поступать должно.
Он говорил очень увлекательно, и эта способность, мне кажется, усиливала гибкость
его правил:
он в состоянии был тот
же поступок рассказать как самую милую шалость и как низкую подлость.
Однако несчастия никакого не случилось; через час времени меня разбудил тот
же скрип сапогов. Карл Иваныч, утирая платком слезы, которые я заметил на
его щеках, вышел из двери и, бормоча что-то себе под нос, пошел на верх. Вслед за
ним вышел папа и вошел в гостиную.
Войдя в кабинет с записками в руке и с приготовленной речью в голове,
он намеревался красноречиво изложить перед папа все несправедливости, претерпенные
им в нашем доме; но когда
он начал говорить тем
же трогательным голосом и с теми
же чувствительными интонациями, с которыми
он обыкновенно диктовал нам,
его красноречие подействовало сильнее всего на
него самого; так что, дойдя до того места, в котором
он говорил: «как ни грустно мне будет расстаться с детьми»,
он совсем сбился, голос
его задрожал, и
он принужден был достать из кармана клетчатый платок.
Он молился о всех благодетелях своих (так
он называл тех, которые принимали
его), в том числе о матушке, о нас, молился о себе, просил, чтобы бог простил
ему его тяжкие грехи, твердил: «Боже, прости врагам моим!» — кряхтя поднимался и, повторяя еще и еще те
же слова, припадал к земле и опять поднимался, несмотря на тяжесть вериг, которые издавали сухой резкий звук, ударяясь о землю.
Долго еще находился Гриша в этом положении религиозного восторга и импровизировал молитвы. То твердил
он несколько раз сряду: «Господи помилуй», но каждый раз с новой силой и выражением; то говорил
он: «Прости мя, господи, научи мя, что творить… научи мя, что творити, господи!» — с таким выражением, как будто ожидал сейчас
же ответа на свои слова; то слышны были одни жалобные рыдания…
Он приподнялся на колени, сложил руки на груди и замолк.
С тех пор как я себя помню, помню я и Наталью Савишну, ее любовь и ласки; но теперь только умею ценить
их, — тогда
же мне и в голову не приходило, какое редкое, чудесное создание была эта старушка.
Один из ямщиков — сгорбленный старик в зимней шапке и армяке — держал в руке дышло коляски, потрогивал
его и глубокомысленно посматривал на ход; другой — видный молодой парень, в одной белой рубахе с красными кумачовыми ластовицами, в черной поярковой шляпе черепеником, которую
он, почесывая свои белокурые кудри, сбивал то на одно, то на другое ухо, — положил свой армяк на козлы, закинул туда
же вожжи и, постегивая плетеным кнутиком, посматривал то на свои сапоги, то на кучеров, которые мазали бричку.
Вошел Фока и точно тем
же голосом, которым
он докладывал «кушать готово», остановившись у притолоки, сказал: «Лошади готовы». Я заметил, что maman вздрогнула и побледнела при этом известии, как будто
оно было для нее неожиданно.
Отуманенными дремотой глазами я пристально смотрю на ее лицо, и вдруг она сделалась вся маленькая, маленькая — лицо ее не больше пуговки; но
оно мне все так
же ясно видно: вижу, как она взглянула на меня и как улыбнулась.
Почти месяц после того, как мы переехали в Москву, я сидел на верху бабушкиного дома, за большим столом и писал; напротив меня сидел рисовальный учитель и окончательно поправлял нарисованную черным карандашом головку какого-то турка в чалме. Володя, вытянув шею, стоял сзади учителя и смотрел
ему через плечо. Головка эта была первое произведение Володи черным карандашом и нынче
же, в день ангела бабушки, должна была быть поднесена ей.
Стихотворение это, написанное красивым круглым почерком на тонком почтовом листе, понравилось мне по трогательному чувству, которым
оно проникнуто; я тотчас
же выучил
его наизусть и решился взять за образец. Дело пошло гораздо легче. В день именин поздравление из двенадцати стихов было готово, и, сидя за столом в классной, я переписывал
его на веленевую бумагу.
И я написал последний стих. Потом в спальне я прочел вслух все свое сочинение с чувством и жестами. Были стихи совершенно без размера, но я не останавливался на
них; последний
же еще сильнее и неприятнее поразил меня. Я сел на кровать и задумался…
Когда я принес манишку Карлу Иванычу, она уже была не нужна
ему:
он надел другую и, перегнувшись перед маленьким зеркальцем, которое стояло на столе, держался обеими руками за пышный бант своего галстука и пробовал, свободно ли входит в
него и обратно
его гладко выбритый подбородок. Обдернув со всех сторон наши платья и попросив Николая сделать для
него то
же самое,
он повел нас к бабушке. Мне смешно вспомнить, как сильно пахло от нас троих помадой в то время, как мы стали спускаться по лестнице.
Все это прекрасно! — продолжала бабушка таким тоном, который ясно доказывал, что она вовсе не находила, чтобы это было прекрасно, — мальчиков давно пора было прислать сюда, чтобы
они могли чему-нибудь учиться и привыкать к свету; а то какое
же им могли дать воспитание в деревне?..
Он уверил ее, что детей нужно везти в Москву, а ей одной, с глупой гувернанткой, оставаться в деревне, — она поверила; скажи
он ей, что детей нужно сечь, так
же как сечет своих княгиня Варвара Ильинична, она и тут, кажется бы, согласилась, — сказала бабушка, поворачиваясь в своем кресле с видом совершенного презрения.
Кроме страстного влечения, которое
он внушал мне, присутствие
его возбуждало во мне в не менее сильной степени другое чувство — страх огорчить
его, оскорбить чем-нибудь, не понравиться
ему: может быть, потому, что лицо
его имело надменное выражение, или потому, что, презирая свою наружность, я слишком много ценил в других преимущества красоты, или, что вернее всего, потому, что это есть непременный признак любви, я чувствовал к
нему столько
же страху, сколько и любви.
Все находили, что эта привычка очень портит
его, но я находил ее до того милою, что невольно привык делать то
же самое, и чрез несколько дней после моего с
ним знакомства бабушка спросила: не болят ли у меня глаза, что я
ими хлопаю, как филин.
Между нами никогда не было сказано ни слова о любви; но
он чувствовал свою власть надо мною и бессознательно, но тиранически употреблял ее в наших детских отношениях; я
же, как ни желал высказать
ему все, что было у меня на душе, слишком боялся
его, чтобы решиться на откровенность; старался казаться равнодушным и безропотно подчинялся
ему.
Когда я теперь вспоминаю
его, я нахожу, что
он был очень услужливый, тихий и добрый мальчик; тогда
же он мне казался таким презренным существом, о котором не стоило ни жалеть, ни даже думать.
Иленька с робкой улыбкой удивления поглядывал на нас, и когда
ему предлагали попробовать то
же, отказывался, говоря, что у
него совсем нет силы.
Иленька молчал и, стараясь вырваться, кидал ногами в разные стороны. Одним из таких отчаянных движений
он ударил каблуком по глазу Сережу так больно, что Сережа тотчас
же оставил
его ноги, схватился за глаз, из которого потекли невольные слезы, и из всех сил толкнул Иленьку. Иленька, не будучи более поддерживаем нами, как что-то безжизненное, грохнулся на землю и от слез мог только выговорить...
Неужели это прекрасное чувство было заглушено во мне любовью к Сереже и желанием казаться перед
ним таким
же молодцом, как и
он сам? Незавидные
же были эти любовь и желание казаться молодцом!
Они произвели единственные темные пятна на страницах моих детских воспоминаний.
Сонечка занимала все мое внимание: я помню, что, когда Володя, Этьен и я разговаривали в зале на таком месте, с которого видна была Сонечка и она могла видеть и слышать нас, я говорил с удовольствием; когда мне случалось сказать, по моим понятиям, смешное или молодецкое словцо, я произносил
его громче и оглядывался на дверь в гостиную; когда
же мы перешли на другое место, с которого нас нельзя было ни слышать, ни видеть из гостиной, я молчал и не находил больше никакого удовольствия в разговоре.
К ней подходил высокий молодой человек, как я заключил, с целью пригласить ее;
он был от нее в двух шагах, я
же — на противоположном конце залы.
«Что
же он это делает? — рассуждал я сам с собою. — Ведь это вовсе не то, чему учила нас Мими: она уверяла, что мазурку все танцуют на цыпочках, плавно и кругообразно разводя ногами; а выходит, что танцуют совсем не так. Вон и Ивины, и Этьен, и все танцуют, a pas de Basques не делают; и Володя наш перенял новую манеру. Недурно!.. А Сонечка-то какая милочка?! вон она пошла…» Мне было чрезвычайно весело.
— Il ne fallait pas danser, si vous ne savez pas! [Не нужно было танцевать, если не умеешь! (фр.)] — сказал сердитый голос папа над моим ухом, и, слегка оттолкнув меня,
он взял руку моей дамы, прошел с ней тур по-старинному, при громком одобрении зрителей, и привел ее на место. Мазурка тотчас
же кончилась.
Вдруг раздались из залы звуки гросфатера, и стали вставать из-за стола. Дружба наша с молодым человеком тотчас
же и кончилась:
он ушел к большим, а я, не смея следовать за
ним, подошел, с любопытством, прислушиваться к тому, что говорила Валахина с дочерью.
Устремив неподвижные взоры в подкладку стеганого одеяла, я видел ее так
же ясно, как час тому назад; я мысленно разговаривал с нею, и разговор этот, хотя не имел ровно никакого смысла, доставлял мне неописанное наслаждение, потому что ты, тебе, с тобой, твои встречались в
нем беспрестанно.
Шестнадцатого апреля, почти шесть месяцев после описанного мною дня, отец вошел к нам на верх, во время классов, и объявил, что нынче в ночь мы едем с
ним в деревню. Что-то защемило у меня в сердце при этом известии, и мысль моя тотчас
же обратилась к матушке.
Я стал на стул, чтобы рассмотреть ее лицо, но на том месте, где
оно находилось, мне опять представился тот
же бледно-желтоватый прозрачный предмет.
Какое
они имели право говорить и плакать о ней? Некоторые из
них, говоря про нас, называли нас сиротами. Точно без
них не знали, что детей, у которых нет матери, называют этим именем!
Им, верно, нравилось, что
они первые дают нам
его, точно так
же, как обыкновенно торопятся только что вышедшую замуж девушку в первый раз назвать madame.
— Как
же быть-с?
он говорит, все вышло.
Только люди, способные сильно любить, могут испытывать и сильные огорчения; но та
же потребность любить служит для
них противодействием горести и исцеляет
их. От этого моральная природа человека еще живучее природы физической. Горе никогда не убивает.