Неточные совпадения
— Вот
что: поедем к Гурину завтракать и там поговорим.
До трех
я свободен.
— Ну, хорошо. Понято, — сказал Степан Аркадьич. — Так видишь ли:
я бы позвал тебя к себе, но жена не совсем здорова. А вот
что: если ты хочешь их видеть, они, наверное, нынче в Зоологическом Саду от четырех
до пяти. Кити на коньках катается. Ты поезжай туда, а
я заеду, и вместе куда-нибудь обедать.
—
Я люблю, когда он с высоты своего величия смотрит на
меня: или прекращает свой умный разговор со
мной, потому
что я глупа, или снисходит
до меня.
Я это очень люблю: снисходит!
Я очень рада,
что он
меня терпеть не может, — говорила она о нем.
Ты не поверишь, но
я до сих пор думала,
что я одна женщина, которую он знал.
—
Я нездоров,
я раздражителен стал, — проговорил, успокоиваясь и тяжело дыша, Николай Левин, — и потом ты
мне говоришь о Сергей Иваныче и его статье. Это такой вздор, такое вранье, такое самообманыванье.
Что может писать о справедливости человек, который ее не знает? Вы читали его статью? — обратился он к Крицкому, опять садясь к столу и сдвигая с него
до половины насыпанные папиросы, чтоб опростать место.
— Откуда
я? — отвечал он на вопрос жены посланника. —
Что же делать, надо признаться. Из Буфф. Кажется, в сотый раз, и всё с новым удовольствием. Прелесть!
Я знаю,
что это стыдно; но в опере
я сплю, а в Буффах
до последней минуты досиживаю, и весело. Нынче…
— Любовь… — повторила она медленно, внутренним голосом, и вдруг, в то же время, как она отцепила кружево, прибавила: —
Я оттого и не люблю этого слова,
что оно для
меня слишком много значит, больше гораздо,
чем вы можете понять, — и она взглянула ему в лицо. —
До свиданья!
— Ну, как
я рад,
что добрался
до тебя! Теперь
я пойму, в
чем состоят те таинства, которые ты тут совершаешь. Но нет, право,
я завидую тебе. Какой дом, как славно всё! Светло, весело, — говорил Степан Аркадьич, забывая,
что не всегда бывает весна и ясные дни, как нынче. — И твоя нянюшка какая прелесть! Желательнее было бы хорошенькую горничную в фартучке; но с твоим монашеством и строгим стилем — это очень хорошо.
— По делом за то,
что всё это было притворство, потому
что это всё выдуманное, а не от сердца. Какое
мне дело было
до чужого человека? И вот вышло,
что я причиной ссоры и
что я делала то,
чего меня никто не просил. Оттого
что всё притворство! притворство! притворство!…
—
Я не об вас, совсем не об вас говорю. Вы совершенство. Да, да,
я знаю,
что вы все совершенство; но
что же делать,
что я дурная? Этого бы не было, если б
я не была дурная. Так пускай
я буду какая есть, но не буду притворяться.
Что мне зa дело
до Анны Павловны! Пускай они живут как хотят, и
я как хочу.
Я не могу быть другою… И всё это не то, не то!..
—
Что же касается
до того,
что тебе это не нравится, то извини
меня, — это наша русская лень и барство, а
я уверен,
что у тебя это временное заблуждение, и пройдет.
— Дарья Александровна, — сказал он, краснея
до корней волос, —
я удивляюсь даже,
что вы, с вашею добротой, не чувствуете этого. Как вам просто не жалко
меня, когда вы знаете…
Разве
я не знаю вперед,
что мои друзья никогда не допустят
меня до дуэли — не допустят того, чтобы жизнь государственного человека, нужного России, подверглась опасности?
Будет то,
что я, зная вперед то,
что никогда дело не дойдет
до опасности, захотел только придать себе этим вызовом некоторый ложный блеск.
— Ах, как
я рада вас видеть! — сказала она, подходя к ней. —
Я вчера на скачках только
что хотела дойти
до вас, а вы уехали.
Мне так хотелось видеть вас именно вчера. Не правда ли, это было ужасно? — сказала она, глядя на Анну своим взглядом, открывавшим, казалось, всю душу.
— Ты сказал, чтобы всё было, как было.
Я понимаю,
что это значит. Но послушай: мы ровесники, может быть, ты больше числом знал женщин,
чем я. — Улыбка и жесты Серпуховского говорили,
что Вронский не должен бояться,
что он нежно и осторожно дотронется
до больного места. — Но
я женат, и поверь,
что, узнав одну свою жену (как кто-то писал), которую ты любишь, ты лучше узнаешь всех женщин,
чем если бы ты знал их тысячи.
Вернувшись домой, Вронский нашел у себя записку от Анны. Она писала: «
Я больна и несчастлива.
Я не могу выезжать, но и не могу долее не видать вас. Приезжайте вечером. В семь часов Алексей Александрович едет на совет и пробудет
до десяти». Подумав с минуту о странности того,
что она зовет его прямо к себе, несмотря на требование мужа не принимать его, он решил,
что поедет.
— Картина ваша очень подвинулась с тех пор, как
я последний раз видел ее. И как тогда, так и теперь
меня необыкновенно поражает фигура Пилата. Так понимаешь этого человека, доброго, славного малого, но чиновника
до глубины души, который не ведает,
что творит. Но
мне кажется…
— Да, может быть…
Что до меня, то
я исполняю свой долг. Это всё,
что я могу сделать.
— Ужаснее всего то,
что ты — какая ты всегда, и теперь, когда ты такая святыня для
меня, мы так счастливы, так особенно счастливы, и вдруг такая дрянь… Не дрянь, зачем
я его браню?
Мне до него дела нет. Но за
что мое, твое счастие?..
«
Я совсем здорова и весела. Если ты за
меня боишься, то можешь быть еще более спокоен,
чем прежде. У
меня новый телохранитель, Марья Власьевна (это была акушерка, новое, важное лицо в семейной жизни Левина). Она приехала
меня проведать. Нашла
меня совершенно здоровою, и мы оставили ее
до твоего приезда. Все веселы, здоровы, и ты, пожалуйста, не торопись, а если охота хороша, останься еще день».
— Так нельзя жить! Это мученье!
Я страдаю, ты страдаешь. За
что? — сказала она, когда они добрались наконец
до уединенной лавочки на углу липовой аллеи.
И
я до сих пор не знаю, хорошо ли сделала,
что послушалась ее в это ужасное время, когда она приезжала ко
мне в Москву.
— Ну вот вам и Долли, княжна, вы так хотели ее видеть, — сказала Анна, вместе с Дарьей Александровной выходя на большую каменную террасу, на которой в тени, за пяльцами, вышивая кресло для графа Алексея Кирилловича, сидела княжна Варвара. — Она говорит,
что ничего не хочет
до обеда, но вы велите подать завтракать, а
я пойду сыщу Алексея и приведу их всех.
—
До тех пор — а это может быть всегда — вы счастливы и спокойны.
Я вижу по Анне,
что она счастлива, совершенно счастлива, она успела уже сообщить
мне, — сказала Дарья Александровна улыбаясь; и невольно, говоря это, она теперь усумнилась в том, действительно ли Анна счастлива.
— Для тебя, для других, — говорила Анна, как будто угадывая ее мысли, — еще может быть сомнение; но для
меня… Ты пойми,
я не жена; он любит
меня до тех пор, пока любит. И
что ж,
чем же
я поддержу его любовь? Вот этим?
И так и не вызвав ее на откровенное объяснение, он уехал на выборы. Это было еще в первый раз с начала их связи,
что он расставался с нею, не объяснившись
до конца. С одной стороны, это беспокоило его, с другой стороны, он находил,
что это лучше. «Сначала будет, как теперь, что-то неясное, затаенное, а потом она привыкнет. Во всяком случае
я всё могу отдать ей, но не свою мужскую независимость», думал он.
— Да, но вы себя не считаете. Вы тоже ведь чего-нибудь стóите? Вот
я про себя скажу.
Я до тех пор, пока не хозяйничал, получал на службе три тысячи. Теперь
я работаю больше,
чем на службе, и, так же как вы, получаю пять процентов, и то дай Бог. А свои труды задаром.
—
Я не понимаю, — сказал Сергей Иванович, заметивший неловкую выходку брата, —
я не понимаю, как можно быть
до такой степени лишенным всякого политического такта. Вот
чего мы, Русские, не имеем. Губернский предводитель — наш противник, ты с ним ami cochon [запанибрата] и просишь его баллотироваться. А граф Вронский…
я друга себе из него не сделаю; он звал обедать,
я не поеду к нему; но он наш, зачем же делать из него врага? Потом, ты спрашиваешь Неведовского, будет ли он баллотироваться. Это не делается.
—
Мне очень жаль,
что тебя не было, — сказала она. — Не то,
что тебя не было в комнате…
я бы не была так естественна при тебе…
Я теперь краснею гораздо больше, гораздо, гораздо больше, — говорила она, краснея
до слез. — Но
что ты не мог видеть в щелку.
― Арсений доходит
до крайности,
я всегда говорю, ― сказала жена. ― Если искать совершенства, то никогда не будешь доволен. И правду говорит папа,
что когда нас воспитывали, была одна крайность ― нас держали в антресолях, а родители жили в бельэтаже; теперь напротив ― родителей в чулан, а детей в бельэтаж. Родители уж теперь не должны жить, а всё для детей.
Но ему во всё это время было неловко и досадно, он сам не знал отчего: оттого ли,
что ничего не выходило из каламбура: «было дело
до Жида, и
я дожида-лся», или от чего-нибудь другого. Когда же наконец Болгаринов с чрезвычайною учтивостью принял его, очевидно торжествуя его унижением, и почти отказал ему, Степан Аркадьич поторопился как можно скорее забыть это. И, теперь только вспомнив, покраснел.
— Да нет, да нет, нисколько, ты пойми
меня, — опять дотрогиваясь
до его руки, сказал Степан Аркадьич, как будто он был уверен,
что это прикосновение смягчает зятя. —
Я только говорю одно: ее положение мучительно, и оно может быть облегчено тобой, и ты ничего не потеряешь.
Я тебе всё так устрою,
что ты не заметишь. Ведь ты обещал.
— Для тебя это не имеет смысла, потому
что до меня тебе никакого дела нет. Ты не хочешь понять моей жизни. Одно,
что меня занимало здесь, — Ганна. Ты говоришь,
что это притворство. Ты ведь говорил вчера,
что я не люблю дочь, а притворяюсь,
что люблю эту Англичанку,
что это ненатурально;
я бы желала знать, какая жизнь для
меня здесь может быть натуральна!
Поверила ли бы
я тогда,
что я могу дойти
до такого унижения?
«Откуда взял
я это? Разумом,
что ли, дошел
я до того,
что надо любить ближнего и не душить его?
Мне сказали это в детстве, и
я радостно поверил, потому
что мне сказали то,
что было у
меня в душе. А кто открыл это? Не разум. Разум открыл борьбу за существование и закон, требующий того, чтобы душить всех, мешающих удовлетворению моих желаний. Это вывод разума. А любить другого не мог открыть разум, потому
что это неразумно».
— Вот и
я, — сказал князь. —
Я жил за границей, читал газеты и, признаюсь, еще
до Болгарских ужасов никак не понимал, почему все Русские так вдруг полюбили братьев Славян, а
я никакой к ним любви не чувствую?
Я очень огорчался, думал,
что я урод или
что так Карлсбад на
меня действует. Но, приехав сюда,
я успокоился,
я вижу,
что и кроме
меня есть люди, интересующиеся только Россией, а не братьями Славянами. Вот и Константин.