Неточные совпадения
Внешность «Летописца» имеет вид самый настоящий, то есть такой, который не позволяет ни на минуту усомниться в
его подлинности; листы
его так
же желты и испещрены каракулями, так
же изъедены мышами и загажены мухами, как и листы любого памятника погодинского древлехранилища.
Ежели древним еллинам и римлянам дозволено было слагать хвалу своим безбожным начальникам и предавать потомству мерзкие
их деяния для назидания, ужели
же мы, христиане, от Византии свет получившие, окажемся в сем случае менее достойными и благодарными?
Но сие
же самое соответствие, с другой стороны, служит и не малым, для летописателя, облегчением. Ибо в чем состоит, собственно, задача
его? В том ли, чтобы критиковать или порицать? Нет, не в том. В том ли, чтобы рассуждать? Нет, и не в этом. В чем
же? А в том, легкодумный вольнодумец, чтобы быть лишь изобразителем означенного соответствия и об оном предать потомству в надлежащее назидание.
Таким образом взаимно разорили
они свои земли, взаимно надругались над своими женами и девами и в то
же время гордились тем, что радушны и гостеприимны.
И действительно, как только простодушные соседи согласились на коварное предложение, так сейчас
же головотяпы
их всех, с божью помощью, перетяпали.
— Что
же! — возражали
они, — нам глупый-то князь, пожалуй, еще лучше будет! Сейчас мы
ему коврижку в руки: жуй, а нас не замай!
С таким убеждением высказал
он это, что головотяпы послушались и призвали новото́ра-вора. Долго
он торговался с
ними, просил за розыск алтын да деньгу, [Алтын да деньга — старинные монеты: алтын в 6 денег, или в 3 копейки (ср. пятиалтынный — 15 коп.), деньга — полкопейки.] головотяпы
же давали грош [Грош — старинная монета в 2 копейки, позднее — полкопейки.] да животы свои в придачу. Наконец, однако, кое-как сладились и пошли искать князя.
— И будете вы платить мне дани многие, — продолжал князь, — у кого овца ярку принесет, овцу на меня отпиши, а ярку себе оставь; у кого грош случится, тот разломи
его начетверо: одну часть мне отдай, другую мне
же, третью опять мне, а четвертую себе оставь. Когда
же пойду на войну — и вы идите! А до прочего вам ни до чего дела нет!
Шли головотяпы домой и воздыхали. «Воздыхали не ослабляючи, вопияли сильно!» — свидетельствует летописец. «Вот она, княжеская правда какова!» — говорили
они. И еще говорили: «Та́кали мы, та́кали, да и прота́кали!» Один
же из
них, взяв гусли, запел...
Чем далее лилась песня, тем ниже понуривались головы головотяпов. «Были между
ними, — говорит летописец, — старики седые и плакали горько, что сладкую волю свою прогуляли; были и молодые, кои той воли едва отведали, но и те тоже плакали. Тут только познали все, какова такова прекрасная воля есть». Когда
же раздались заключительные стихи песни...
«Князь
же, уведав о том, урезал
ему язык».
Между тем новый градоначальник оказался молчалив и угрюм.
Он прискакал в Глупов, как говорится, во все лопатки (время было такое, что нельзя было терять ни одной минуты) и едва вломился в пределы городского выгона, как тут
же, на самой границе, пересек уйму ямщиков. Но даже и это обстоятельство не охладило восторгов обывателей, потому что умы еще были полны воспоминаниями о недавних победах над турками, и все надеялись, что новый градоначальник во второй раз возьмет приступом крепость Хотин.
Вспомнили даже беглого грека Ламврокакиса (по «описи» под № 5), вспомнили, как приехал в 1756 году бригадир Баклан (по «описи» под № 6) и каким молодцом
он на первом
же приеме выказал себя перед обывателями.
Он не без основания утверждал, что голова могла быть опорожнена не иначе как с согласия самого
же градоначальника и что в деле этом принимал участие человек, несомненно принадлежащий к ремесленному цеху, так как на столе, в числе вещественных доказательств, оказались: долото, буравчик и английская пилка.
Выслушав такой уклончивый ответ, помощник градоначальника стал в тупик.
Ему предстояло одно из двух: или немедленно рапортовать о случившемся по начальству и между тем начать под рукой следствие, или
же некоторое время молчать и выжидать, что будет. Ввиду таких затруднений
он избрал средний путь, то есть приступил к дознанию, и в то
же время всем и каждому наказал хранить по этому предмету глубочайшую тайну, дабы не волновать народ и не поселить в
нем несбыточных мечтаний.
Так, например, заседатель Толковников рассказал, что однажды
он вошел врасплох в градоначальнический кабинет по весьма нужному делу и застал градоначальника играющим своею собственною головою, которую
он, впрочем, тотчас
же поспешил пристроить к надлежащему месту.
Выслушав показание Байбакова, помощник градоначальника сообразил, что ежели однажды допущено, чтобы в Глупове был городничий, имеющий вместо головы простую укладку, то, стало быть, это так и следует. Поэтому
он решился выжидать, но в то
же время послал к Винтергальтеру понудительную телеграмму [Изумительно!! — Прим. издателя.] и, заперев градоначальниково тело на ключ, устремил всю свою деятельность на успокоение общественного мнения.
Сей последний, как человек обязательный, телеграфировал о происшедшем случае по начальству и по телеграфу
же получил известие, что
он за нелепое донесение уволен от службы.
— Атаманы-молодцы! где
же я вам
его возьму, коли
он на ключ заперт! — уговаривал толпу объятый трепетом чиновник, вызванный событиями из административного оцепенения. В то
же время
он секретно мигнул Байбакову, который, увидев этот знак, немедленно скрылся.
В то время как глуповцы с тоскою перешептывались, припоминая, на ком из
них более накопилось недоимки, к сборщику незаметно подъехали столь известные обывателям градоначальнические дрожки. Не успели обыватели оглянуться, как из экипажа выскочил Байбаков, а следом за
ним в виду всей толпы очутился точь-в-точь такой
же градоначальник, как и тот, который за минуту перед тем был привезен в телеге исправником! Глуповцы так и остолбенели.
Так, например,
он говорит, что на первом градоначальнике была надета та самая голова, которую выбросил из телеги посланный Винтергальтера и которую капитан-исправник приставил к туловищу неизвестного лейб-кампанца; на втором
же градоначальнике была надета прежняя голова, которую наскоро исправил Байбаков, по приказанию помощника городничего, набивши ее, по ошибке, вместо музыки вышедшими из употребления предписаниями.
Затем, хотя
он и попытался вновь захватить бразды правления, но так как руки у
него тряслись, то сейчас
же их выпустил.
Утром помощник градоначальника, сажая капусту, видел, как обыватели вновь поздравляли друг друга, лобызались и проливали слезы. Некоторые из
них до того осмелились, что даже подходили к
нему, хлопали по плечу и в шутку называли свинопасом. Всех этих смельчаков помощник градоначальника, конечно, тогда
же записал на бумажку.
Но к полудню слухи сделались еще тревожнее. События следовали за событиями с быстротою неимоверною. В пригородной солдатской слободе объявилась еще претендентша, Дунька Толстопятая, а в стрелецкой слободе такую
же претензию заявила Матренка Ноздря. Обе основывали свои права на том, что и
они не раз бывали у градоначальников «для лакомства». Таким образом, приходилось отражать уже не одну, а разом трех претендентш.
Глуповцы
же просто не могли нарадоваться на
их согласную жизнь.
Только и было сказано между
ними слов; но нехорошие это были слова. На другой
же день бригадир прислал к Дмитрию Прокофьеву на постой двух инвалидов, наказав
им при этом действовать «с утеснением». Сам
же, надев вицмундир, пошел в ряды и, дабы постепенно приучить себя к строгости, с азартом кричал на торговцев...
Стал бригадир считать звезды («очень
он был прост», — повторяет по этому случаю архивариус-летописец), но на первой
же сотне сбился и обратился за разъяснениями к денщику. Денщик отвечал, что звезд на небе видимо-невидимо.
К удивлению, бригадир не только не обиделся этими словами, но, напротив того, еще ничего не видя, подарил Аленке вяземский пряник и банку помады. Увидев эти дары, Аленка как будто опешила; кричать — не кричала, а только потихоньку всхлипывала. Тогда бригадир приказал принести свой новый мундир, надел
его и во всей красе показался Аленке. В это
же время выбежала в дверь старая бригадирова экономка и начала Аленку усовещивать.
В ту
же ночь в бригадировом доме случился пожар, который, к счастию, успели потушить в самом начале. Сгорел только архив, в котором временно откармливалась к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге, и пало
оно не на кого другого, а на Митьку. Узнали, что Митька напоил на съезжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили и стали допрашивать с пристрастием, но
он, как отъявленный вор и злодей, от всего отпирался.
— Так как
же, господин бригадир, насчет хлебца-то? похлопочешь? — спрашивали
они его.
И второе искушение кончилось. Опять воротился Евсеич к колокольне и вновь отдал миру подробный отчет. «Бригадир
же, видя Евсеича о правде безнуждно беседующего, убоялся
его против прежнего не гораздо», — прибавляет летописец. Или, говоря другими словами, Фердыщенко понял, что ежели человек начинает издалека заводить речь о правде, то это значит, что
он сам не вполне уверен, точно ли
его за эту правду не посекут.
Не пошли
ему впрок ни уроки прошлого, ни упреки собственной совести, явственно предупреждавшей распалившегося старца, что не
ему придется расплачиваться за свои грехи, а все тем
же ни в чем не повинным глуповцам.
Больше ничего от
него не могли добиться, потому что, выговоривши свою нескладицу, юродивый тотчас
же скрылся (точно сквозь землю пропал!), а задержать блаженного никто не посмел. Тем не меньше старики задумались.
— По́што
же ты хоронишь
его? чай, и так от тебя, божьей старушки, никто не покорыствуется?
При первом столкновении с этой действительностью человек не может вытерпеть боли, которою она поражает
его;
он стонет, простирает руки, жалуется, клянет, но в то
же время еще надеется, что злодейство, быть может, пройдет мимо.
И, сказав это, вывел Домашку к толпе. Увидели глуповцы разбитную стрельчиху и животами охнули. Стояла она перед
ними, та
же немытая, нечесаная, как прежде была; стояла, и хмельная улыбка бродила по лицу ее. И стала
им эта Домашка так люба, так люба, что и сказать невозможно.
Отписав таким образом, бригадир сел у окошечка и стал поджидать, не послышится ли откуда:"ту-ру! ту-ру!"Но в то
же время с гражданами был приветлив и обходителен, так что даже едва совсем не обворожил
их своими ласками.
Когда
же совсем нечего было делать, то есть не предстояло надобности ни мелькать, ни заставать врасплох (в жизни самых расторопных администраторов встречаются такие тяжкие минуты), то
он или издавал законы, или маршировал по кабинету, наблюдая за игрой сапожного носка, или возобновлял в своей памяти военные сигналы.
Рад бы посторониться, прижаться к углу, но ни посторониться, ни прижаться нельзя, потому что из всякого угла раздается все то
же"раззорю!", которое гонит укрывающегося в другой угол и там, в свою очередь, опять настигает
его.
Это последнее действие до того поразило Бородавкина, что
он тотчас
же возымел дерзкую мысль поступить точно таким
же образом и относительно прованского масла.
Действовал
он всегда большими массами, то есть и усмирял и расточал без остатка; но в то
же время понимал, что одного этого средства недостаточно.
Но летописец, очевидно, и в свою очередь, забывает, что в том-то, собственно, и заключается замысловатость человеческих действий, чтобы сегодня одно здание на"песце"строить, а завтра, когда
оно рухнет, зачинать новое здание на том
же"песце"воздвигать.
Тут
же, кстати,
он доведался, что глуповцы, по упущению, совсем отстали от употребления горчицы, а потому на первый раз ограничился тем, что объявил это употребление обязательным; в наказание
же за ослушание прибавил еще прованское масло. И в то
же время положил в сердце своем: дотоле не класть оружия, доколе в городе останется хоть один недоумевающий.
Очевидно, что когда эти две энергии встречаются, то из этого всегда происходит нечто весьма любопытное. Нет бунта, но и покорности настоящей нет. Есть что-то среднее, чему мы видали примеры при крепостном праве. Бывало, попадется барыне таракан в супе, призовет она повара и велит того таракана съесть. Возьмет повар таракана в рот, видимым образом жует
его, а глотать не глотает. Точно так
же было и с глуповцами: жевали
они довольно, а глотать не глотали.
На другой день, проснувшись рано, стали отыскивать"языка". Делали все это серьезно, не моргнув. Привели какого-то еврея и хотели сначала повесить
его, но потом вспомнили, что
он совсем не для того требовался, и простили. Еврей, положив руку под стегно, [Стегно́ — бедро.] свидетельствовал, что надо идти сначала на слободу Навозную, а потом кружить по полю до тех пор, пока не явится урочище, называемое Дунькиным вра́гом. Оттуда
же, миновав три повёртки, идти куда глаза глядят.
— Как сейчас? куда
же они бежали?
— Слушай! — сказал
он, слегка поправив Федькину челюсть, — так как ты память любезнейшей моей родительницы обесславил, то ты
же впредь каждый день должен сию драгоценную мне память в стихах прославлять и стихи те ко мне приносить!
Точно то
же следует сказать и о всяком походе, предпринимается ли
он с целью покорения царств или просто с целью взыскания недоимок.
Но как ни казались блестящими приобретенные Бородавкиным результаты, в существе
они были далеко не благотворны. Строптивость была истреблена — это правда, но в то
же время было истреблено и довольство. Жители понурили головы и как бы захирели; нехотя
они работали на полях, нехотя возвращались домой, нехотя садились за скудную трапезу и слонялись из угла в угол, словно все опостылело
им.
В это
же время, словно на смех, вспыхнула во Франции революция, и стало всем ясно, что"просвещение"полезно только тогда, когда
оно имеет характер непросвещенный.