Неточные совпадения
— А ты мне этого, командирша, не
смей и говорить, — слышишь ли? Тебе меня не учить! — прикрикивал на нее Петр Михайлыч,
и Палагея Евграфовна больше не говорила, но все-таки продолжала принимать жалованье с неудовольствием.
Вскоре пришел Калинович
и,
заметив, что Петр Михайлыч в волнении, тоже спросил, что
такое случилось. Настенька рассказала.
— Если
так, то, конечно… в наше время, когда восстает сын на отца, брат на брата, дщери на матерей, проявление в вас сыновней преданности можно назвать искрой небесной!.. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! Не
смею, сударь, отказывать вам. Пожалуйте! — проговорил он
и повел Калиновича в контору.
— Что ж останавливать? Запрещать станешь,
так потихоньку будет писать — еще хуже. Пускай переписываются; я в Настеньке уверен: в ней никогда никаких дурных наклонностей не
замечал; а что полюбила молодца не из золотца,
так не велика еще беда:
так и быть должно.
Взяв рукопись, Петр Михайлыч первоначально перекрестился
и, проговорив: «С богом, любезная, иди к невским берегам», — начал запаковывать ее с
таким старанием, как бы отправлял какое-нибудь собственное сочинение, за которое ему предстояло получить по крайней мере миллион или бессмертие. В то время, как он занят был этим делом, капитан
заметил, что Калинович наклонился к Настеньке
и сказал ей что-то на ухо.
— «Давно мы не приступали к нашему фельетону с
таким удовольствием, как делаем это в настоящем случае,
и удовольствие это, признаемся, в нас возбуждено не переводными стихотворениями с венгерского, в которых, между прочим, попадаются рифмы вроде «фимиам с вам»; не повестью госпожи Д…, которая хотя
и принадлежит легкому дамскому перу, но отличается
такою тяжеловесностью, что мы еще не встречали ни одного человека, у которого достало бы силы дочитать ее до конца; наконец, не учеными изысканиями г. Сладкопевцова «О римских когортах», от которых чувствовать удовольствие
и оценить их по достоинству предоставляем специалистам; нас же, напротив, неприятно поразили в них опечатки, попадающиеся на каждой странице
и дающие нам право обвинить автора за небрежность в издании своих сочинений (в незнании грамматики мы не
смеем его подозревать, хотя имеем на то некоторое право)…»
— Был у нас с ним, сударыня, об этом разговор, — начал он, — хоть не прямой, а косвенный; я, признаться, нарочно его
и завел… брат меня все смущает… Там у них это неудовольствие с Калиновичем вышло, ну да
и шуры-муры ихние
замечает,
так беспокоится…
— Прекрасно, прекрасно! — опять подхватил князь. —
И как ни велико наше нетерпение прочесть что-нибудь новое из ваших трудов, однако не меньше того желаем, чтоб вы, сделав
такой успешный шаг, успевали еще больше,
и потому не
смеем торопить: обдумывайте, обсуживайте… По первому вашему опыту мы ждем от вас вполне зрелого
и капитального…
Я ему
замечаю, что подобная нетерпеливость, особенно в отношении
такой дамы, неуместна, а он мне на это очень наивно отвечает обыкновенной своей поговоркой: «Я, съешь меня собака, художник, а не маляр; она дура: я не могу с нее рисовать…» Как хотите,
так и судите.
— Будто это
так? — возразил князь. — Будто вы в самом деле
так думаете, как говорите,
и никогда сами не
замечали, что мое предположение имеет много вероятности?
— Полноте, молодой человек! — начал он. — Вы слишком умны
и слишком прозорливы, чтоб сразу не понять те отношения, в какие с вами становятся люди. Впрочем, если вы по каким-либо важным для вас причинам желали не видеть
и не
замечать этого, в
таком случае лучше прекратить наш разговор, который ни к чему не поведет, а из меня сделает болтуна.
— Говорить хоша бы не по ним, —
так станут ли еще моих слов слушать?.. Может, одно их слово умней моих десяти, — заключил он,
и Лебедев
заметил, что, говоря это, капитан отвернулся
и отер со щеки слезу.
— Сейчас, хозяин, сейчас! Не торопись больно:
смелешь,
так опять приедешь, — успокаивал его староста,
и сейчас это началось с того, что старуха-баба притащила в охапке хомут
и узду, потом мальчишка лет пятнадцати привел за челку мышиного цвета лошаденку: оказалось, что она должна была быть коренная. Надев на нее узду
и хомут, он начал, упершись коленками в клещи
и побагровев до ушей, натягивать супонь, но оборвался
и полетел навзничь.
Калинович сейчас же записал
и,
так как выспросил все, что было ему нужно,
и, не желая продолжать долее беседу с новым своим знакомым, принялся сначала зевать, а потом дремать.
Заметив это, Дубовский взялся за шляпу
и снова, с ласковой, заискивающей улыбкой, проговорил...
Взяв два билета рядом, они вошли в залу. Ближайшим их соседом оказался молоденький студент с славными, густыми волосами, закинутыми назад,
и вообще очень красивый собой, но с
таким глубокомысленным
и мрачным выражением на все смотревший, что невольно заставлял себя
заметить.
—
Заметьте, что этот господин одну только черту выражает в Отелло, которой, впрочем, в том нет: это кровожадность, — а? Как вам покажется? Эта страстная, нервная
и нежная натура у него выходит только мясником; он только
и помнит, что «крови, крови жажду я!» Это черт знает что
такое!
— Этого не
смейте теперь
и говорить. Теперь вы должны быть счастливы
и должны быть
таким же франтом, как я в первый раз вас увидела — я этого требую! — возразила Настенька
и, напившись чаю, опять села около Калиновича. — Ну-с, извольте мне рассказывать, как вы жили без меня в Петербурге: изменяли мне или нет?
— Гамлета уж я, Яков Васильич, оставил, — отвечал студент наивно. — Он, как вы справедливо
заметили, очень глубок
и тонок для меня в отделке; а теперь —
так это приятно для меня,
и я именно хотел, если позволите, посоветоваться с вами — в одном там знакомом доме устраивается благородный спектакль: ну,
и, конечно, всей пьесы нельзя, но я предложил
и хочу непременно поставить сцены из «Ромео
и Юлии».
— Если позволите, я
и книгу с собой принес, — отвечал тот, ничего этого не
замечая. — Только одному неловко; я почти не могу… Позвольте вас просить прочесть за Юлию. Soyez si bonne! [Будьте
так добры! (франц.).] — отнесся он к Настеньке.
Студента, однако ж, это не остановило: он все-таки стал потихоньку упрашивать Настеньку. Она его почти не слушала
и, развернув Ромео, который попался ей в первый еще раз, сама не
замечая того, зачиталась.
Конечно, ей, как всякой девушке, хотелось выйти замуж,
и, конечно, привязанность к князю, о которой она упоминала, была
так в ней слаба, что она, особенно в последнее время,
заметив его корыстные виды, начала даже опасаться его; наконец, Калинович в самом деле ей нравился, как человек умный
и даже наружностью несколько похожий на нее:
такой же худой, бледный
и белокурый; но в этом только
и заключались, по крайней мере на первых порах, все причины, заставившие ее сделать столь важный шаг в жизни.
— «Ты наш, ты наш! Клянися на
мече!» — не помню, говорится в какой-то драме; а
так как в наше время
мечей нет, мы поклянемся лучше на гербовой бумаге,
и потому угодно вам выслушать меня или нет? — проговорил князь.
— Батюшка, Яков Васильич! — восклицал Григорий Васильев, опять прижимая руку к сердцу. — Может, я теперь виноватым останусь: но, как перед образом Казанской божией матери, всеми сердцами нашими слезно
молим вас: не казните вы нашу госпожу, а помилуйте, батюшка! Она не причастна ни в чем; только злой человек ее к тому руководствовал, а теперь она пристрастна к вам всей душой —
так мы это
и понимаем.
Ты, гражданский воин, мужественно перенесший столько устремленных на тебя ударов
и стяжавший
такую известность, что когда некто ругнул тебя в обществе, то один из твоих клиентов
заметил, что каким же образом он говорит это, когда тебя лично не знает?
Наконец, последняя
и самая серьезная битва губернатора была с бывшим вице-губернатором, который вначале был очень удобен, как человек совершенно бессловесный, бездарный
и выведенный в люди потому только, что женился на побочной внуке какого-то вельможи, но тут вдруг, точно белены объевшись, начал, ни много ни мало, теснить откуп, крича
и похваляясь везде, что он уничтожит губернатора с его целовальниками,
так что некоторые слабые умы поколебались
и почти готовы были верить ему, а несколько человек неблагонамеренных протестантов как-то уж очень
смело и весело подняли голову — но ненадолго.
Вице-губернатор всех их вызвал к себе
и объявил, что если они не станут заниматься думскими делами
и не увеличат городских доходов, то выговоров он не будет делать, а перепечатает их лавки, фабрики, заводы
и целый год не даст им ни продать, ни купить на грош,
и что простотой
и незнанием они не
смели бы отговариваться, потому что каждый из них
такой умный плут, что все знает.
— Не о
смете, любезный, тут разговор: я вон ее не видал, да
и глядеть не стану… Тьфу мне на нее! — Вот она мне что значит. Не сегодня тоже занимаемся этими делами; коли я обсчитан,
так и ваш брат обсчитан. Это что говорить! Не о том теперь речь; а что сами мы, подрядчики, глупы стали, — вон оно что!
—
Такую, ваше превосходительство, награду изволите давать, что
и принять не
смею! — проговорил он.
— Эти наши солдаты
такой народ, что возможности никакой нет! — говорил он, ведя свою спутницу под руку. —
И я, признаться сказать, давно желал иметь честь представиться в ваш дом, но решительно не
смел, не зная, как это будет принято, а если б позволили, то…
Да
и кроме того, если бы даже он немного
и глуповат был, зато в приданое с ним шло две тысячи душ; а это
такая порядочная цифра, что я знаю, например, очень хороших людей, которые некогда не устояли против половины… — пошутила Настенька
и взглянула на Калиновича; но,
заметив, что он еще более нахмурился, сейчас переменила тон.