Неточные совпадения
Чай пила как-то урывками, за стол (хоть и накрывался для нее всегда прибор) садилась на минуточку; только что подавалось горячее, она вдруг вскакивала и уходила за чем-то в кухню, и потом, когда снова появлялась и когда Петр Михайлыч ей говорил: «Что же ты
сама, командирша, никогда ничего не кушаешь?», Палагея Евграфовна только усмехалась и, ответив: «Кабы не ела,
так и жива бы не была», снова отправлялась на кухню.
— Погляди
сам в печку,
так, може, и увидишь, что тамотка ничего нет.
Из предыдущей главы читатель имел полное право заключить, что в описанной мною семье царствовала тишь, да гладь, да божья благодать, и все были по возможности счастливы.
Так оно казалось и
так бы на
самом деле существовало, если б не было замешано тут молоденького существа, моей будущей героини, Настеньки. Та же исправница, которая
так невыгодно толковала отношения Петра Михайлыча к Палагее Евграфовне, говорила про нее.
Скупость ее, говорят, простиралась до того, что не только дворовой прислуге, но даже
самой себе с дочерью она отказывала в пище, и к столу у них, когда никого не было, готовилось в
такой пропорции, чтоб только заморить голод; но зато для внешнего блеска генеральша ничего не жалела.
Вдруг, например, захотела ездить верхом, непременно заставила купить себе седло и, несмотря на то, что лошадь была не приезжена и
сама она никогда не ездила, поехала, или, лучше сказать, поскакала в галоп,
так что Петр Михайлыч чуть не умер от страха.
— У вас, Марья Ивановна, у
самих дочь невеста, — сказала она, — если вам
так нравится Медиокритский,
так вам лучше выдать за него вашу дочь.
—
Так мне кажется, что вы непременно
сами пишете.
Все это Настенька говорила с большим одушевлением; глаза у ней разгорелись, щеки зарумянились,
так что Калинович, взглянув на нее, невольно подумал
сам с собой: «Бесенок какой!» В конце этого разговора к ним подошел капитан и начал ходить вместе с ними.
— Значит, идет! — проговорил он и тотчас же, достав пачку почтовой бумаги, выбрал из нее
самый чистый, лучший лист и принялся, надев очки, писать на нем своим старинным, круглым и очень красивым почерком, по временам останавливаясь, потирая лоб и постоянно потея. Изготовленное им письмо было
такого содержания...
Капитан, вероятно, нескоро бы еще расстался с своей жертвой; но в эту минуту точно из-под земли вырос Калинович. Появление его, в свою очередь, удивило Флегонта Михайлыча,
так что он выпустил из рук кисть и Медиокритского, который, воспользовавшись этим, вырвался и пустился бежать. Калинович тоже был встревожен. Палагея Евграфовна,
сама не зная для чего, стала раскрывать ставни.
—
Так и надо,
так и надо! Я и
сам, когда был смотрителем, это у меня кто порезвится, пошалит — ничего; а буяну и грубияну не спускал, — прихвастнул Петр Михайлыч.
Калинович только улыбался, слушая, как петушились два старика, из которых про Петра Михайлыча мы знаем, какого он был строгого характера; что же касается городничего, то все его полицейские меры ограничивались криком и клюкой, которою зато он действовал отлично,
так что этой клюки боялись вряд ли не больше, чем его
самого, как будто бы вся сила была в ней.
К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские суммы, который потом развалился; участие будто бы в Петербурге в одной торговой компании, в которой князь был распорядителем и в которой потом все участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил его, как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для
самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него не жалела и, как известно по маклерским книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что, когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов сидят вдвоем, затворившись в кабинете — и
так далее…
Всему этому, конечно, большая часть знакомых князя не верила; а если кто отчасти и верил или даже
сам доподлинно знал,
так не считал себя вправе разглашать, потому что каждый почти был если не обязан, то по крайней мере обласкан им.
—
Сам ходит новый смотритель к вам в кладовую ставить шкатулку-то? — спросил он его
так, будто к слову.
Она была вообще до сладкого большая охотница, и,
так как у князя был превосходный кондитер,
так он очень часто присылал и привозил старухе фунта по четыре, по пяти
самых отборных печений, доставляя ей тем большое удовольствие.
— Стало быть, вы только не торопитесь печатать, — подхватил князь, — и это прекрасно: чем строже к
самому себе, тем лучше. В литературе, как и в жизни, нужно помнить одно правило, что человек будет тысячу раз раскаиваться в том, что говорил много, но никогда, что мало. Прекрасно, прекрасно! — повторял он и потом, помолчав, продолжал: — Но уж теперь, когда вы выступили
так блистательно на это поприще, у вас, вероятно, много и написано и предположено.
— Ах, это было бы очень, очень приятно! — сказала Полина. — Я не смела беспокоить, но чрезвычайно желала бы слышать чтение
самого автора; это удовольствие
так немногим достается…
«Как этот гордый и великий человек (в последнем она тоже не сомневалась), этот гордый человек
так мелочен, что в восторге от приглашения какого-нибудь глупого, напыщенного генеральского дома?» — думала она и дала себе слово показывать ему невниманье и презренье, что, может быть, и исполнила бы, если б Калинович показал хотя маленькое раскаяние и сознание своей вины; но он, напротив,
сам еще больше надулся и в продолжение целого дня не отнесся к Настеньке ни словом, ни взглядом, понятным для нее, и принял тот холодно-вежливый тон, которого она больше всего боялась и не любила в нем.
Гаврилыч действительно копался,
так что капитан, чтоб пособить ему,
сам натягивал супонь и завазживал вожжи.
Наперед ожидая посланного от Годневых, он не велел только сказываться, но
сам был целый день дома и,
так сказать, предвкушал тонкое авторское наслаждение, которым предстояло в тот вечер усладиться его самолюбию.
— Бог с тобой, что ты
так меня понимаешь! — сказала Настенька и больше ничего уже не говорила: ей
самой казалось, что она не должна была плакать.
— Служба наша, ваше сиятельство, была бы приятная, как бы мы
сами, становые пристава, были не
такие. Предместник мой, как, может быть, и вашему сиятельству известно, оставил мне не дела, а ворох сена.
Гораздо подалее, почти у
самых сараев, собралось несколько мужиков и запели хором. Всех их покрыл запевало, который залился
таким высоким и чистейшим подголоском, что даже сидевшие на террасе господа стали прислушиваться.
— Нет, подниму, — отвечал Кадников и, взяв кресло за ножку, напрягся, сколько силы достало, покраснел, как вареный рак, и приподнял, но не сдержал: кресло покачнулось
так, что он едва остановил его, уперев в стену над
самой почти головой Калиновича.
Люди, мой милый, разделяются на два разряда: на человечество дюжинное, чернорабочее, которому
самим богом назначено родиться, вырасти и запречься потом с тупым терпением в какую-нибудь узкую деятельность, — вот этим юношам я даже советую жениться; они народят десятки
такого же дюжинного человечества и, посредством благодетелей, покровителей, взяток, вскормят и воспитают эти десятки, в чем состоит их главная польза, которую они приносят обществу, все-таки нуждающемуся, по своим экономическим целям, в чернорабочих по всем сословиям.
Но есть, mon cher, другой разряд людей, гораздо уже повыше; это… как бы назвать… забелка человечества: если не гении, то все-таки люди, отмеченные каким-нибудь особенным талантом, люди, которым, наконец, предназначено быть двигателями общества, а не сносливыми трутнями; и что я вас отношу к этому именно разряду, в том вы
сами виноваты, потому что вы далеко уж выдвинулись из вашей среды: вы не школьный теперь смотритель, а литератор, следовательно, человек, вызванный на очень серьезное и широкое поприще.
И теперь, когда все, кажется, поустроил,
так чувствую, что
сам уж никуда не гожусь…
— Даже безбедное существование вы вряд ли там найдете. Чтоб жить в Петербурге семейному человеку, надобно… возьмем
самый минимум, меньше чего я уже вообразить не могу… надо по крайней мере две тысячи рублей серебром, и то с величайшими лишениями, отказывая себе в какой-нибудь рюмке вина за столом, не говоря уж об экипаже, о всяком развлечении; но все-таки помните — две тысячи, и будем теперь рассчитывать уж по цифрам: сколько вы получили за ваш первый и, надобно сказать, прекрасный роман?
— Будто это
так? — возразил князь. — Будто вы в
самом деле
так думаете, как говорите, и никогда
сами не замечали, что мое предположение имеет много вероятности?
Распоряжаясь
таким образом, Калинович никак не имел духу сказать о том Годневым, и — странное дело! — в этом случае по преимуществу его останавливал возвратившийся капитан: стыдясь
самому себе признаться, он начинал чувствовать к нему непреодолимый страх.
— Если я действительно внушаю
такое странное подозрение Петру Михайлычу и если ты
сама этого желаешь,
так, дорожа здешним общественным мнением, я готов исполнить эту пустую проформу.
— Итак, Яков Васильич, вы едете от нас далеко и надолго! — проговорил он с грустною улыбкою. Кроме Настеньки, ему и
самому было тяжело расстаться с Калиновичем —
так он привык к нему.
— Коли злой человек, батюшка, найдет,
так и тройку остановит. Хоть бы наше теперь дело: едем путем-дорогой, а какую защиту можем сделать? Ни оружия при себе не имеешь… оробеешь… а он, коли на то пошел, ему себя не жаль, по той причине, что в нем — не к ночи будь сказано —
сам нечистой сидит.
Мелкая торговля, бьющаяся изо всех сил вылезти в магазины,
так и стала ему кидаться в глаза со всех сторон; через каждые почти десять шагов ему попадался жид, и из большей части домов несло жареным луком и щукой; но еще более безобразное зрелище ожидало его на Садовой: там из кабака вывалило по крайней мере человек двадцать мастеровых; никогда и нигде Калинович не видал народу более истощенного и безобразного: даже
самое опьянение их было какое-то мрачное, свирепое; тут же, у кабака, один из них, свалившись на тротуар, колотился с ожесточением головой о тумбу, а другой, желая, вероятно, остановить его от
таких самопроизвольных побоев, оттаскивал его за волосы от тумбы, приговаривая...
Спеша поскорее уйти от подобной сцены, Калинович попал на Сенную, и здесь подмокшая и сгнившая в возах живность
так его ошибла по носу, что он почти опрометью перебежал на другую сторону, где хоть и не совсем приятно благоухало перележавшею зеленью, но все-таки это не был запах разлагающегося мяса. Из всех этих подробностей Калинович понял, что он находится в
самой демократической части города.
«Что ж это
такое? — думал он. — Неужели я
так обабился, что только около этой девчонки могу быть спокоен и весел? Нет! Это что-то больше, чем любовь и раскаянье: это скорей какой-то страх за
самого себя, страх от этих сплошной почти массой идущих домов, широких улиц, чугунных решеток и холодом веющей Невы!»
«Неужели я
так оглупел и опошлел в провинции, что говорить даже не умею с порядочными людьми?» — думал он, болезненно сознавая к Белавину невольное уважение, смешанное с завистью, а к
самому себе — презрение.
— Merci! — отвечал Дубовский, торопливо выпивая вино, и, видимо, тронутый за чувствительную струну, снова продолжал: — Я был, однако,
так еще осторожен, что не позволил себе прямо отнестись в редакцию, а вот именно
самого Павла Николаича, встретив в одном доме, спрашиваю, что могу ли надеяться быть напечатан у них. Он говорил: «Очень хорошо, очень рад». Имел ли я после того право быть почти уверен?
— Двадцать пять рубликов, ваше благородие, сделайте божескую милость. Что ж
такое? Нас ведь
самих считают.
— Que puis-je faire, madame? [Что же я могу сделать, сударыня? (франц.).] — воскликнул он и продолжал, прижимая даже руку к сердцу. — Если б ваш муж был мой сын, если б, наконец, я
сам лично был в его положении — и в
таком случае ничего бы не мог и не захотел сделать.
Гость вошел. Это был тот
самый студент, который
так наивно навязался ему на знакомство в театре. Калинович еще больше нахмурился.
— Ужасно трудна, — подтвердил юноша, — но я откровенно могу вам сказать, что вполне сочувствую ей, потому что
сам почти в положении Гамлета. Отец мой, к несчастью, имеет привязанность к нашей бывшей гувернантке, от которой страдала наша мать и, может быть, умерла даже от нее, а теперь страдаем мы все, и я, как старший, чувствую, что должен был бы отомстить этой женщине и не могу на это решиться, потому что все-таки люблю и уважаю моего отца.
— Это ужасно! — воскликнул он. — Из целого Петербурга мне выпали на долю только эти два дуралея, с которыми, если еще пробыть месяц,
так и
сам поглупеешь, как бревно. Нет! — повторил он и, тотчас позвав к себе лакея, строжайшим образом приказал ему студента совсем не пускать, а немца решился больше не требовать. Тот, с своей стороны, очень остался этим доволен и вовсе уж не являлся.
— Это мило, это всего милей —
такое наивное сознание! — воскликнул Белавин и захохотал. — И прав ведь, злодей! Единственный, может быть, случай, где, не чувствуя
сам того, говорил великую истину, потому что там действительно хоть криво, косо, болезненно, но что-нибудь да делаете «, а тут уж ровно ничего, как только писанье и писанье… удивительно! Но все-таки, значит, вы не служите? — прибавил он, помолчав.
— Что делать? — возразил Калинович. — Всего хуже, конечно, это для меня
самого, потому что на литературе я основывал всю мою будущность и, во имя этих эфемерных надежд, душил в себе всякое чувство, всякое сердечное движение. Говоря откровенно, ехавши сюда, я должен был покинуть женщину, для которой был все; а
такие привязанности нарушаются нелегко даже и для совести!
— Да, бывает… — подтвердил Белавин, — и вообще, — продолжал он, — когда нельзя думать,
так уж лучше предаваться чувству, хотя бы
самому узенькому, обыденному.
Я вообще теперь,
сам холостяк и бобыль, с поздним сожалением смотрю на этих простодушных отцов семейств, которые живут себе точно в заколдованном кружке, и все, что вне их происходит, для них тогда только чувствительно, когда уж колет их
самих или какой-нибудь член, органически к ним привязанный, и
так как требование их поэтому мельче, значит, удовлетворение возможнее — право, завидно!..
Не понимая, что
такое с ним делается, он перелег на диван и — странно! —
сам не зная к чему, стал прислушиваться: вся кровь как будто прилила к сердцу.
— Я знаю, друг мой, что ты мне не изменишь, а все-таки хотела тебе ухо надрать больно-больно: вот как!.. — говорила Настенька, теребя Калиновича потихоньку за ухо. — Придумал там что-то
такое в своей голове, не пишет ни строчки,
сам болен…