Неточные совпадения
— Известно что: двои сутки пил! Что хошь, то и делайте. Нет
моей силушки: ни ложки, ни плошки в доме
не стало: все перебил; сама еле жива ушла; третью ночь с детками в бане ночую.
Он с ней спал,
мыл ее, никогда с ней
не разлучался и по целым часам глядел на нее, когда она лежала под столом развалившись, а потом усмехался.
Из предыдущей главы читатель имел полное право заключить, что в описанной мною семье царствовала тишь, да гладь, да божья благодать, и все были по возможности счастливы. Так оно казалось и так бы на самом деле существовало, если б
не было замешано тут молоденького существа,
моей будущей героини, Настеньки. Та же исправница, которая так невыгодно толковала отношения Петра Михайлыча к Палагее Евграфовне, говорила про нее.
Я, например, очень еще
не старый человек и только еще вступаю в солидный, околосорокалетний возраст мужчины; но — увы! — при всех
моих тщетных поисках, более уже пятнадцати лет перестал встречать милых уездных барышень, которым некогда посвятил первую любовь
мою, с которыми, читая «Амалат-Бека» [«Амалат-Бек» — повесть писателя-декабриста А.А.Бестужева (1797—1837), выступавшего в печати под псевдонимом А.Марлинский.], обливался горькими слезами, с которыми перекидывался фразами из «Евгения Онегина», которым писал в альбом...
Я
не скажу, я
не признаюсь,
В чем тайна вечная
моя.
В то
мое время почти в каждом городке, в каждом околотке рассказывались маленькие истории вроде того, что какая-нибудь Анночка Савинова влюбилась без ума — о ужас! — в Ананьина, женатого человека, так что мать принуждена была возить ее в Москву, на воды, чтоб вылечить от этой безрассудной страсти; а Катенька Макарова так неравнодушна к карабинерному поручику, что даже на бале
не в состоянии была этого скрыть и целый вечер
не спускала с него глаз.
Автор однажды высказал в обществе молодых деревенских девиц, что, по его мнению, если девушка мечтает при луне, так это прекрасно рекомендует ее сердце, — все рассмеялись и сказали в один голос: «Какие глупости мечтать!» Наш великий Пушкин, призванный, кажется, быть вечным любимцем женщин, Пушкин, которого барышни
моего времени знали всего почти наизусть, которого Татьяна была для них идеалом, — нынешние барышни почти
не читали этого Пушкина, но зато поглотили целые сотни томов Дюма и Поля Феваля [Феваль Поль (1817—1887) — французский писатель, автор бульварных романов.], и знаете ли почему? — потому что там описывается двор, великолепные гостиные героинь и торжественные поезды.
Героиня
моя была
не такова: очень умненькая, добрая, отчасти сентиментальная и чувствительная, она в то же время сидела сгорбившись,
не умела танцевать вальс в два темпа,
не играла совершенно на фортепьяно и по-французски произносила — же-не-ве-па, же-не-пе-па.
— Нет-с, он
не может быть женихом
моей дочери, — произнесла с ударением исправница.
— Ах, боже
мой! — воскликнула исправница. — Я ничего
не думала, а исполнила только безотступную просьбу молодого человека. Стало быть, он имел какое-нибудь право, и ему была подана какая-нибудь надежда — я этого
не знаю!
— Подавали ему надежду, вероятно, вы, а
не я, и я вас прошу
не беспокоиться о
моей судьбе и избавить меня от ваших сватаний за кого бы то ни было, — проговорила она взволнованным голосом и проворно ушла.
— Именно век. Я вот и по недавнему
моему служению, а всем говорю, что, приехав сюда,
не имел ни с извозчиком чем разделаться, ни платья на себе приличного, и все вашими благодеяниями сделалось… — отрапортовал Румянцев, подняв глаза кверху.
— Очень, очень вам благодарен, друзья
мои, и поверьте, что теперь выразить
не могу, а вполне все чувствую. Дай бог, чтоб и при новом начальнике вашем все шло складно да ладно.
— Я говорю таким манером, — продолжал он, —
не относя к себе ничего;
моя песня пропета: я
не искатель фортуны; и говорю собственно для них, чтоб вы их снискали вашим покровительством. Вы теперь человек новый: ваша рекомендация перед начальством будет для них очень важна.
— А если думали, так о чем же вам и беспокоиться? — возразил Петр Михайлыч. — Позвольте мне, для первого знакомства, предложить
мою колесницу. Лошадь у меня прекрасная, дрожки тоже, хоть и
не модного фасона, но хорошие. У меня здесь многие помещики, приезжая в город, берут.
— В
моей любви, я думаю, никто
не нуждается.
— Я живу здесь по
моим делам и по
моей болезни, чтоб иметь доктора под руками. Здесь, в уезде,
мое имение, много родных, хороших знакомых, с которыми я и видаюсь, — проговорила генеральша и вдруг остановилась, как бы в испуге, что
не много ли лишних слов произнесла и
не утратила ли тем своего достоинства.
Многие товарищи
мои теперь известные литераторы, ученые; в студентах я с ними дружен бывал, оспаривал иногда; ну, а теперь, конечно, они далеко ушли, а я все еще пока отставной штатный смотритель; но, так полагаю, что если б я пришел к ним, они бы
не пренебрегли мною.
— Я
моего мнения за авторитет и
не выдаю, — начал он, — и даже очень хорошо понимаю, что нынче пишут к чувствам, к жизни нашей ближе, поучают больше в форме сатирической повести — это в своем роде хорошо.
— Надобно бы мне
мой Олимп реставрировать; мастеров только здесь
не найдешь! — часто говорил он, ходя около статуй.
— Ах, боже
мой, боже
мой! Лучше бы этого человека желать
не надобно для Настеньки, — говорила Палагея Евграфовна.
Герой
мой был слишком еще молод и слишком благовоспитан, чтобы сразу втянуться в подобного рода развлечение; да, кажется, и по характеру своему был совершенно
не склонен к тому.
— Батюшка, — молила она, —
не пусти по миру! Мало ли что у мужа с женой бывает —
не все в согласии живут. У нас с ним эти побоища нередко бывали — все сходило… Помилуй, отец
мой!
— Ах, боже
мой! Боже
мой! — говорил Петр Михайлыч. — Какой вы молодой народ вспыльчивый!
Не разобрав дела, бабы слушать — нехорошо… нехорошо… — повторил он с досадою и ушел домой, где целый вечер сочинял к директору письмо, в котором, как прежний начальник, испрашивал милосердия Экзархатову и клялся, что тот уж никогда
не сделает в другой раз подобного проступка.
— Подлинно, матери
мои, человека
не узнаешь, пока пуд соли
не съешь, — говорила она, — то ли уж мне на первых порах
не нравился
мой постоялец, а вышел прескупой-скупой мужчина.
Кусочка, матери
мои,
не уволит дома съесть, белого хлебца к чайку
не купит.
— Дорога, сударь, милостыня в минуту скудости, — возражал почтмейстер, — вы меня, больного человека, в минуту душевной и телесной скорби
не утешили единственным
моим развлечением.
— Это письмо, — отвечал Калинович, — от матери
моей; она больна и извещает, может быть, о своих последних минутах… Вы сами отец и сами можете судить, как тяжело умирать, когда единственный сын
не хочет закрыть глаз. Я, вероятно, сейчас же должен буду ехать.
— Книжечками
не забудьте меня за
мою послугу! — говорил ему вслед почтмейстер.
Видимо, что это был для
моего героя один из тех жизненных щелчков, которые сразу рушат и ломают у молодости дорогие надежды, отнимают силу воли, силу к деятельности, веру в самого себя и делают потом человека тряпкою, дрянью, который видит впереди только необходимость жить, а зачем и для чего, сам того
не знает.
Как нарочно все случилось: этот благодетель
мой, здоровый как бык, вдруг ни с того ни с сего помирает, и пока еще он был жив, хоть скудно, но все-таки совесть заставляла его оплачивать
мой стол и квартиру, а тут и того
не стало: за какой-нибудь полтинник должен был я бегать на уроки с одного конца Москвы на другой, и то слава богу, когда еще было под руками; но проходили месяцы, когда сидел я без обеда, в холодной комнате, брался переписывать по гривеннику с листа, чтоб иметь возможность купить две — три булки в день.
— Отстрадал, наконец, четыре года. Вот, думаю, теперь вышел кандидатом, дорога всюду открыта… Но… чтоб успевать в жизни, видно, надобно
не кандидатство, а искательство и подличанье, на которое, к несчастью, я
не способен.
Моих же товарищей, идиотов почти, послали и за границу и понаделили бог знает чем, потому что они забегали к профессорам с заднего крыльца и целовали ручки у их супруг, немецких кухарок; а мне выпало на долю это смотрительство, в котором я окончательно должен погрязнуть и задохнуться.
Ты, я думаю, проклинаешь меня за
мое молчание, хоть я и
не виноват: повесть твою я сейчас же снес по назначению, но ответ получил только на днях.
— Помиримтесь! — сказал Калинович, беря и целуя ее руки. — Я знаю, что я, может быть, неправ, неблагодарен, — продолжал он,
не выпуская ее руки, — но
не обвиняйте меня много: одна любовь
не может наполнить сердце мужчины, а тем более
моего сердца, потому что я честолюбив, страшно честолюбив, и знаю, что честолюбие
не безрассудное во мне чувство. У меня есть ум, есть знание, есть, наконец, сила воли, какая немногим дается, и если бы хоть раз шагнуть удачно вперед, я ушел бы далеко.
— Погодите, постойте! — начал он глубокомысленным тоном. —
Не позволите ли вы мне, Яков Васильич, послать ваше сочинение к одному человеку в Петербург, теперь уж лицу важному, а прежде
моему хорошему товарищу?
— Нет, вы
не только заметили, — возразил Калинович, взглянув на капитана исподлобья, — а вы на
мою легкую шутку отвечали дерзостью. Постараюсь
не ставить себя в другой раз в такое неприятное положение.
— Ах, боже
мой! Боже
мой! Что это за сони: ничего
не слышат! — бормотала старуха, слезая с постели, и, надев валенки, засветила у лампады свечку и отправилась в соседнюю комнату, где спали ее две прислужницы; но — увы! — постели их были пусты, и где они были — неизвестно, вероятно, в таком месте, где госпожа им строго запрещала бывать.
— Нет-с, я
не буду вам отвечать, — возразил Медиокритский, — потому что я
не знаю, за что именно взят: меня схватили, как вора какого-нибудь или разбойника; и так как я состою по ведомству земского суда, так желаю иметь депутата, а вам я отвечать
не стану.
Не угодно ли вам послать за
моим начальником господином исправником.
— Господи боже
мой! Во всю жизнь
не имел никаких дел, и до чего я дожил! — воскликнул Петр Михайлыч.
— Хорошо, — подтвердил Петр Михайлыч, — суди меня бог; а я ему
не прощу; сам буду писать к губернатору; он поймет чувства отца. Обидь, оскорби он меня, я бы только посмеялся: но он тронул честь
моей дочери — никогда я ему этого
не прощу! — прибавил старик, ударив себя в грудь.
— Вы хотели, сударь, оскорбить дочь
мою —
не прощу я вам этого! — произнес Петр Михайлыч и пошел.
— Как это нынешние девушки нисколько себя
не берегут, отцы
мои родные! Если уж
не бога, так мирского бы стыда побоялись! — восклицала она, пожимая плечами.
— Господи, боже
мой! — продолжала она. — Я
не ищу в будущем муже
моем ни богатства, ни знатности, ни чинов: был бы человек приличный и полюбил бы меня, чтоб я хоть сколько-нибудь нравилась ему…
—
Не езди, душечка, ангел
мой,
не езди! Я решительно от тебя этого требую. Пробудь у нас целый день. Я тебя
не отпущу. Я хочу глядеть на тебя. Смотри, какой ты сегодня хорошенький!
— Послушайте, Калинович! — начала она. — Если вы со мной станете так говорить… (голос ее дрожал, на глазах навернулись слезы). Вы
не смеете со мной так говорить, — продолжала она, — я вам пожертвовала всем…
не шутите
моей любовью, Калинович! Если вы со мной будете этакие штучки делать, я
не перенесу этого, — говорю вам, я умру, злой человек!
И я вот, по
моей кочующей жизни в России и за границей, много был знаком с разного рода писателями и художниками, начиная с какого-нибудь провинциального актера до Гете, которому имел честь представляться в качестве русского путешественника, и, признаюсь, в каждом из них замечал что-то особенное,
не похожее на нас, грешных, ну, и, кроме того,
не говоря об уме (дурака писателя и артиста я
не могу даже себе представить), но, кроме ума, у большей части из них прекрасное и благородное сердце.
— О боже
мой, нет! — воскликнул князь. — Какой я писатель! Я занят другим, да и писать
не умею.
Только раз, как нарочно перед самым
моим отъездом в Петербург, случилось у нас в губернии ужасное происшествие: появился некто Сольфини — итальянец ли, грек ли, жид ли,
не разберешь, но только живописец.
Более всего произвел на него впечатление комфорт, который он видел всюду в доме генеральши, и — боже
мой! — как далеко все это превосходило бедную обстановку в житье-бытье Годневых, посреди которой он прожил больше года,
не видя ничего лучшего!
«Нас приглашают на этот вечер — зачем? Вероятно, он сам этого требовал и только
не хотел нам сказать. О душка
мой, Калинович!..» — заключила она мысленно.