Неточные совпадения
Чай пила как-то урывками, за стол (хоть и накрывался для нее всегда прибор) садилась на минуточку; только что подавалось горячее, она вдруг вскакивала и уходила за чем-то в кухню, и потом,
когда снова появлялась и
когда Петр Михайлыч ей говорил: «Что же ты сама, командирша, никогда ничего не кушаешь?», Палагея Евграфовна только усмехалась и, ответив: «Кабы не ела, так и жива
бы не была», снова отправлялась на кухню.
Она отнеслась к нему с просьбою снабжать ее книгами из библиотеки уездного училища, и
когда он изъявил согласие, она, как
бы в возмездие, пригласила его приехать в первый же четверг и непременно с дочерью.
— Кто ж нынче не говорит по-французски? По этому нельзя судить, кто он и что он за человек. Он
бы должен был попросить кого-нибудь представить себя; по крайней мере я знала
бы, кто его рекомендует. А все наши люди!..
Когда я их приучу к порядку! — проговорила генеральша и дернула за сонетку.
Кроме того, по всему этому склону росли в наклоненном положении огромные кедры, в тени которых стояла не то часовня, не то хижина, где, по словам старожилов, спасался будто
бы некогда какой-то старец, но другие объясняли проще, говоря, что прежний владелец — большой между прочим шутник и забавник — нарочно старался придать этой хижине дикий вид и посадил деревянную куклу, изображающую пустынножителя, которая,
когда кто входил в хижину, имела свойство вставать и кланяться, чем пугала некоторых дам до обморока, доставляя тем хозяину неимоверное удовольствие.
Слушая «Индиану», капитан действительно очень заинтересовался молчаливым англичанином, и в последней сцене,
когда Ральф начал высказывать свои чувства к Индиане, он вдруг, как
бы невольно, проговорил: «а… а!»
Румянцев до невероятности подделывался к новому начальнику. Он бегал каждое воскресенье поздравлять его с праздником, кланялся ему всегда в пояс,
когда тот приходил в класс, и, наконец, будто
бы даже, как заметили некоторые школьники, проходил мимо смотрительской квартиры без шапки. Но все эти искания не достигали желаемой цели: Калинович оставался с ним сух и неприветлив.
— Наконец, злоба берет,
когда оглянешься на свое прошедшее; хоть
бы одна осуществившаяся надежда!
— Так неужели еще мало вас любят? Не грех ли вам, Калинович, это говорить,
когда нет минуты, чтоб не думали о вас;
когда все радости, все счастье в том, чтоб видеть вас,
когда хотели
бы быть первой красавицей в мире, чтоб нравиться вам, — а все еще вас мало любят! Неблагодарный вы человек после этого!
Хотя поток времени унес далеко счастливые дни моей юности,
когда имел я счастие быть вашим однокашником, и фортуна поставила вас, достойно возвыся, на слишком высокую, сравнительно со мной, ступень мирских почестей, но, питая полную уверенность в неизменность вашу во всех благородных чувствованиях и зная вашу полезную, доказанную многими опытами любовь к успехам русской литературы, беру на себя смелость представить на ваш образованный суд сочинение в повествовательном роде одного молодого человека, воспитанника Московского университета и моего преемника по службе, который желал
бы поместить свой труд в одном из петербургских периодических изданий.
Кто
бы к нему ни обращался с какой просьбой: просила ли, обливаясь горькими слезами, вдова помещица похлопотать,
когда он ехал в Петербург, о помещении детей в какое-нибудь заведение, прибегал ли к покровительству его попавшийся во взятках полупьяный чиновник — отказа никому и никогда не было; имели ли окончательный успех или нет эти просьбы — то другое дело.
К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские суммы, который потом развалился; участие будто
бы в Петербурге в одной торговой компании, в которой князь был распорядителем и в которой потом все участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил его, как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него не жалела и, как известно по маклерским книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что,
когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов сидят вдвоем, затворившись в кабинете — и так далее…
Когда все расселись по мягким низеньким креслам, князь опять навел разговор на литературу, в котором, между прочим, высказал свое удивление, что, бывая в последние годы в Петербурге, он никого не встречал из нынешних лучших литераторов в порядочном обществе; где они живут? С кем знакомы? — бог знает, тогда как это сближение писателей с большим светом, по его мнению, было
бы необходимо.
Как
бы желая чем-нибудь занять молодого человека, она, после нескольких минут молчания, придумала, наконец, и спросила его, откуда он родом, и
когда Калинович отвечал, — что из Симбирска, поинтересовалась узнать, далеко ли это.
Княжна, как
бы сконфуженная, пошла за Калиновичем и села на свое место. Напрасно он старался вызвать ее на разговор, — она или отмалчивалась, или отвечала да или нет, и очень была, по-видимому, рада,
когда другие кавалеры приглашали ее участвовать в фигуре.
Чем ближе подходило время отъезда, тем тошней становилось Калиновичу, и так как цену людям, истинно нас любящим, мы по большей части узнаем в то время,
когда их теряем, то, не говоря уже о голосе совести, который не умолкал ни перед какими доводами рассудка, привязанность к Настеньке как
бы росла в нем с каждым часом более и более: никогда еще не казалась она ему так мила, и одна мысль покинуть ее, и покинуть, может быть, навсегда, заставляла его сердце обливаться кровью.
Когда Калинович, облекшись предварительно тоже в новое и очень хорошее белье, надел фрачную пару с высокоприличным при ней жилетом, то, посмотревшись в зеркало, почувствовал себя, без преувеличения, как
бы обновленным человеком; самый опытный глаз, при этой наружности, не заметил
бы в нем ничего провинциального: довольно уже редкие волосы, бледного цвета, с желтоватым отливом лицо; худощавый, стройный стан; приличные манеры — словом, как будто с детских еще лет водили его в живописных кафтанчиках гулять по Невскому, учили потом танцевать чрез посредство какого-нибудь мсье Пьеро, а потом отдали в университет не столько для умственного образования, сколько для усовершенствования в хороших манерах, чего, как мы знаем, совершенно не было, но что вложено в него было самой уж, видно, природой.
— Очень
бы желал, — начал он, подняв голову, — сделать для князя приятное… Теперь у меня времени нет, но, пожалуйста,
когда вы будете писать к нему, то скажите, что я по-прежнему его люблю и уважаю и недоволен только тем, что он нынче редко стал ездить в Петербург.
— Да, бывает… — подтвердил Белавин, — и вообще, — продолжал он, —
когда нельзя думать, так уж лучше предаваться чувству, хотя
бы самому узенькому, обыденному.
— Знаю, что нет, — произнесла она тем же грустным тоном и продолжала: — Тогда в этой ужасной жизни, при матери,
когда была связана по рукам и по ногам, я, конечно, готова была броситься за кого
бы то ни было, но теперь… не знаю… Страшно надевать новые оковы, и для чего?
— Слушаю-с, — проговорил Калинович и ушел. Приятная улыбка, которая оживляла лицо его в продолжение всего визита, мгновенно исчезла,
когда он сел в экипаж; ему хотелось хоть
бы пьяным напиться до бесчувствия, чтоб только не видеть и не понимать, что вокруг него происходило. Дома, как нарочно, вышла ему навстречу Полина в новом ваточном платье для гулянья и спрашивала: «Хороша ли она?»
— Станет побирать, коли так размахивает! — решили другие в уме; но привести все это в большую ясность рискнул первый губернский архитектор — человек
бы, кажется, с лица глупый и часть свою скверно знающий, но имевший удивительную способность подделываться к начальникам еще спозаранку,
когда еще они были от него тысячи на полторы верст. Не стесняясь особенно приличиями, он явился на постройку, отрекомендовал себя молодому человеку и тут же начал...
— Спасибо за это хорошее; отведал я его! — продолжал Михайло Трофимыч. — Таких репримандов насказал, что я ничего
бы с него не взял и слушать-то его! Обидчик человек — больше ничего! Так я его и понимаю. Стал было тоже говорить с ним, словно с путным: «Так и так, говорю, ваше высокородие, собственно этими казенными подрядами я занимаюсь столько лет, и хотя
бы начальство никогда никаких неудовольствий от меня не имело…
когда и какие были?»
Значит, все равно, что свинья, бесчувственный, и то без слез не могу быть,
когда оне играть изволят; слов моих лишаюсь суфлировать по тому самому, что все это у них на чувствах идет; а теперь, хоть
бы в Калуге, на пробных спектаклях публика тоже была все офицеры, народ буйный, ветреный, но и те горести сердца своего ощутили и навзрыд плакали…
Словом, сколько публика ни была грубовата, как ни мало эстетически развита, но душа взяла свое, и
когда упал занавес, все остались как
бы ошеломленные под влиянием совершенно нового и неиспытанного впечатления, не понимая даже хорошенько, что это такое.
— Ну-с, так вот как! — продолжала Настенька. — После той прекрасной минуты,
когда вам угодно было убежать от меня и потом так великодушно расплатиться со мной деньгами, которые мне ужасно хотелось вместе с каким-нибудь медным шандалом бросить тебе в лицо… и, конечно, не будь тогда около меня Белавина, я не знаю, что
бы со мной было…
Здесь я не могу обойти молчанием того, что если кто видал мою героиню,
когда она была девочкой, тот, конечно
бы, теперь не узнал ее — так она похорошела.