Неточные совпадения
Манишки
и шейные платки для Петра Михайлыча, воротнички, нарукавнички
и модести [Модести — вставка (чаше всего кружевная) к дамскому платью.] для Настеньки Палагея Евграфовна чистила всегда сама
и сама бы, кажется,
если б только сил ее доставало, мыла
и все прочее, потому что, по собственному ее выражению, у нее кровью сердце обливалось, глядя на вымытое прачкою белье.
Когда спала
и чем была сыта Палагея Евграфовна — определить было довольно трудно,
и она даже не любила,
если ей напоминали об этом.
Со школьниками он еще кое-как справлялся
и, в крайней необходимости, даже посекал их, возлагая это, без личного присутствия, на Гаврилыча
и давая ему каждый раз приказание наказывать не столько для боли, сколько для стыда; однако Гаврилыч, питавший к школьникам какую-то глубокую ненависть,
если наказуемый был только ему по силе, распоряжался так, что тот, выскочив из смотрительской, часа два отхлипывался.
Капитан вставал
и почтительно ему кланялся. Из одного этого поклона можно было заключить, какое глубокое уважение питал капитан к брату. За столом,
если никого не было постороннего, говорил один только Петр Михайлыч; Настенька больше молчала
и очень мало кушала; капитан совершенно молчал
и очень много ел; Палагея Евграфовна беспрестанно вскакивала. После обеда между братьями всегда почти происходил следующий разговор...
Из предыдущей главы читатель имел полное право заключить, что в описанной мною семье царствовала тишь, да гладь, да божья благодать,
и все были по возможности счастливы. Так оно казалось
и так бы на самом деле существовало,
если б не было замешано тут молоденького существа, моей будущей героини, Настеньки. Та же исправница, которая так невыгодно толковала отношения Петра Михайлыча к Палагее Евграфовне, говорила про нее.
Если вы нынешнюю уездную барышню спросите, любит ли она музыку, она скажет: «да»
и сыграет вам две — три польки; другая, пожалуй, пропоет из «Нормы» [«Норма» — опера итальянского композитора Винченцо Беллини (1801—1835).], но
если вы попросите спеть
и сыграть какую-нибудь русскую песню или романс, не совсем новый, но который вам нравился бы по своей задушевности, на это вам сделают гримасу
и встанут из-за рояля.
Автор однажды высказал в обществе молодых деревенских девиц, что, по его мнению,
если девушка мечтает при луне, так это прекрасно рекомендует ее сердце, — все рассмеялись
и сказали в один голос: «Какие глупости мечтать!» Наш великий Пушкин, призванный, кажется, быть вечным любимцем женщин, Пушкин, которого барышни моего времени знали всего почти наизусть, которого Татьяна была для них идеалом, — нынешние барышни почти не читали этого Пушкина, но зато поглотили целые сотни томов Дюма
и Поля Феваля [Феваль Поль (1817—1887) — французский писатель, автор бульварных романов.],
и знаете ли почему? — потому что там описывается двор, великолепные гостиные героинь
и торжественные поезды.
Если автору случалось в нынешних барышнях замечать что-то вроде любви, то тут же открывалось, что чувство это было направлено именно на человека, с которым могла составиться приличная партия;
и чем эта партия была приличнее, то есть выгоднее, тем более страсть увеличивалась.
— Благодарю вас,
если вы так меня понимаете, — возразил он. — Впрочем,
и я тоже иногда шумел
и распекал; может быть, кого-нибудь
и без вины обидел: не помяните лихом!
— А
если думали, так о чем же вам
и беспокоиться? — возразил Петр Михайлыч. — Позвольте мне, для первого знакомства, предложить мою колесницу. Лошадь у меня прекрасная, дрожки тоже, хоть
и не модного фасона, но хорошие. У меня здесь многие помещики, приезжая в город, берут.
— Что ж такое,
если это в нем сознание собственного достоинства? Учителя ваши точно добрые люди — но
и только! — возразила Настенька.
— Прощайте, сударь, — проговорил хозяин, тоже вставая. — Очень вам благодарен. Предместник ваш снабжал меня книжками серьезного содержания: не оставьте
и вы, — продолжал он, кланяясь. — Там заведено платить по десяти рублей в год: состояние я на это не имею, а уж
если будет благосклонность ваша обязать меня, убогого человека, безвозмездно…
Она питала сильное желание выдать Настеньку поскорей замуж,
и тем более за смотрителя, потому что, судя по Петру Михайлычу, она твердо была убеждена, что
если уж смотритель, так непременно должен быть хороший человек.
Мы только слушаем,
и если б тогда записывать его импровизации, прелестные бы вышли стихотворения, — говорил Петр Михайлыч.
— В дельном
и честном журнале,
если б только он существовал, — начал Калинович, — непременно должно существовать сильное
и энергическое противодействие прочим нашим журналам, которые или не имеют никакого направления, или имеют, но фальшивое.
— Лермонтов тоже умер, — отвечал Калинович, — но
если б был
и жив, я не знаю, что бы было. В том, что он написал, видно только, что он, безусловно, подражал Пушкину, проводил байронизм несколько на военный лад
и, наконец, целиком заимствовал у Шиллера в одухотворениях стихий.
«Вон лес-то растет, а моркови негде сеять», — брюзжала она, хотя очень хорошо знала, что морковь было бы где сеять,
если б она не пустила две лишние гряды под капусту; но Петр Михайлыч, отчасти по собственному желанию, отчасти по настоянию Настеньки, оставался тверд
и оставлял большую часть сада в том виде, в каком он был, возражая экономке...
— Неужели же, — продолжала Настенька, — она была бы счастливее,
если б свое сердце, свою нежность, свои горячие чувства, свои, наконец, мечты, все бы задушила в себе
и всю бы жизнь свою принесла в жертву мужу, человеку, который никогда ее не любил, никогда не хотел
и не мог ее понять? Будь она пошлая, обыкновенная женщина, ей бы еще была возможность ужиться в ее положении: здесь есть дамы, которые говорят открыто, что они терпеть не могут своих мужей
и живут с ними потому, что у них нет состояния.
—
Если вам угодно, — проговорил Калинович
и начал откланиваться.
Вдовствуя неизвестное число лет после своего мужа — приказного, она пропитывала себя отдачею своего небольшого домишка внаем
и с Палагеей Евграфовной находилась в теснейшей дружбе, то есть прибегала к ней раза три в неделю попить
и поесть, отплачивая ей за то принесением всевозможных городских новостей; а
если таковых не случалось, так
и от себя выдумывала.
Чиновники обедают
и тоже прибираются спать,
если только, тотчас же после обеда, не разбранятся с женами.
Из уездного
и духовного училища высыпают школьники
и,
если встретятся, так
и подерутся.
Калинович, узнав об этом, призвал отцов
и объявил, что
если они станут удерживать по торговым дням детей, то он выключит их.
Вообще Флегонт Михайлыч в последнее время начал держать себя как-то странно. Он ни на шаг обыкновенно не оставлял племянницы, когда у них бывал Калинович:
если Настенька сидела с тем в гостиной —
и он был тут же; переходили молодые люди в залу —
и он, ни слова не говоря, а только покуривая свою трубку, следовал за ними; но более того ничего не выражал
и не высказывал.
—
Если так, то, конечно… в наше время, когда восстает сын на отца, брат на брата, дщери на матерей, проявление в вас сыновней преданности можно назвать искрой небесной!.. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! Не смею, сударь, отказывать вам. Пожалуйте! — проговорил он
и повел Калиновича в контору.
Калинович позвал его в смотрительскую
и целый час пудрил ему голову, очень основательно доказывая, что,
если ученики общей массой дурят, стало быть, учитель
и глуп
и бесхарактерен.
Мной они обыкновенно располагали, как вещью: они закладывали меня в тележку, которую я должен был возить,
и когда у меня не хватало силы, они меня щелкали;
и если я не вытерпливал
и осмеливался заплакать, меня же сажали в темную комнату, чтоб отучить от капризов.
— А разве вам не готовы принести жертву, какую вы только потребуете?
Если б для вашего счастья нужна была жизнь, я сейчас отдала бы ее с радостью
и благословила бы судьбу свою… — возразила Настенька.
— Помиримтесь! — сказал Калинович, беря
и целуя ее руки. — Я знаю, что я, может быть, неправ, неблагодарен, — продолжал он, не выпуская ее руки, — но не обвиняйте меня много: одна любовь не может наполнить сердце мужчины, а тем более моего сердца, потому что я честолюбив, страшно честолюбив,
и знаю, что честолюбие не безрассудное во мне чувство. У меня есть ум, есть знание, есть, наконец, сила воли, какая немногим дается,
и если бы хоть раз шагнуть удачно вперед, я ушел бы далеко.
—
Если б не я, сударь, — продолжал городничий, — эти мещанишки
и приказные разбойничали бы по ночам.
Старик встал
и начал ходить по комнате,
и если б, кажется, он был вдвоем с своим подсудимым, так тому бы не уйти от его клюки.
— Не должен! — повторила Настенька
и задумалась. — Но
если это когда-нибудь случится, я этого не перенесу, умру… — прибавила она,
и слезы в три ручья потекли по ее щекам.
— Ах, какой ты странный! Зачем? Что ж мне делать,
если я не могу скрыть? Да
и что скрывать? Все уж знают. Дядя на днях говорил отцу, чтоб не принимать тебя.
Всему этому, конечно, большая часть знакомых князя не верила; а
если кто отчасти
и верил или даже сам доподлинно знал, так не считал себя вправе разглашать, потому что каждый почти был
если не обязан, то по крайней мере обласкан им.
—
И я тоже утверждаю; но что же мне делать,
если все мне нельзя
и все вредно, по мнению Полины, — произнесла старуха оскорбленным тоном. М-lle Полина грустно улыбнулась
и налила чашку.
Словом, разница была только в том, что Терка в этот раз не подличал Калиновичу, которого он, за выключку из сторожей, глубоко ненавидел,
и если когда его посылали за чем-нибудь для молодого смотрителя, то он ходил вдвое долее обыкновенного, тогда как
и обыкновенно ходил к соседке калачнице за кренделями по два часа.
Оказалось, что портреты снимает удивительно: рисунок правильный, освещение эффектное, характерные черты лица схвачены с неподражаемой меткостью, но ни конца, ни отделки, особенно в аксессуарах, никакой;
и это бы еще ничего, но хуже всего, что, рисуя с вас портрет, он делался каким-то тираном вашим: сеансы продолжал часов по семи,
и — горе вам,
если вы вздумаете встать
и выйти: бросит кисть, убежит
и ни за какие деньги не станет продолжать работы.
«Как этот гордый
и великий человек (в последнем она тоже не сомневалась), этот гордый человек так мелочен, что в восторге от приглашения какого-нибудь глупого, напыщенного генеральского дома?» — думала она
и дала себе слово показывать ему невниманье
и презренье, что, может быть,
и исполнила бы,
если б Калинович показал хотя маленькое раскаяние
и сознание своей вины; но он, напротив, сам еще больше надулся
и в продолжение целого дня не отнесся к Настеньке ни словом, ни взглядом, понятным для нее,
и принял тот холодно-вежливый тон, которого она больше всего боялась
и не любила в нем.
— Что ж,
если они
и так меня поняли — я не совещусь этого! — сказала Настенька.
— Совесть
и общественные приличия — две вещи разные, — возразил Калинович, — любовь — очень честная
и благородная страсть; но
если я всюду буду делать страстные глаза… как хотите, это смешно
и гадко…
Все это Калинович наблюдал с любопытством
и удовольствием, как обыкновенно наблюдают
и восхищаются сельскою природою солидные городские молодые люди,
и в то же время с каким-то замираньем в сердце воображал, что чрез несколько часов он увидит благоухающую княжну,
и так как ничто столь не располагает человека к мечтательности, как езда, то в голове его начинали мало-помалу образовываться довольно смелые предположения: «Что
если б княжна полюбила меня, — думал он, —
и сделалась бы женой моей… я стал бы владетелем
и этого фаэтона,
и этой четверки… богат… муж красавицы… известный литератор…
После этого чайного завтрака все стали расходиться. М-r ле Гран ушел с своим воспитанником упражняться в гимнастике; княгиня велела перенести свое кресло на террасу, причем князь заметил ей, что не ветрено ли там, но княгиня сказала, что ничего — не ветрено. Нетльбет перешла тоже на террасу, молча села
и, с строгим выражением в лице, принялась вышивать бродери. После того князь предложил Калиновичу,
если он не устал, пройтись в поле. Тот изъявил, конечно, согласие.
— Один французский ученый сказал, что
если б всю Европу переселить в Сибирь, то
и тогда в ней много бы места осталось.
Если я упаду — сто рублей плачу, а нет, так мне вдвое того»,
и набрал он таким манером много денег.
— Именно рискую быть нескромным, — продолжал князь, — потому что,
если б лет двадцать назад нашелся такой откровенный человек, который бы мне высказал то, что я хочу теперь вам высказать… о! Сколько бы он сделал мне добра
и как бы я ему остался благодарен на всю жизнь!
— Я не столько не хочу, — отвечал спокойно
и по возможности овладев собой, Калинович, — сколько не могу, потому что,
если эти слухи
и существуют, то ни я, ни mademoiselle Годнева в том не виноваты.
—
Если хотите, даже очень стара, — подхватил князь, — но, к сожалению, очень многими забывается,
и, что для меня всегда было удивительно: дураки, руководствуясь каким-то инстинктом, поступают в этом случае гораздо благоразумнее, тогда как умные люди именно
и делают самые безрассудные, самые пагубные для себя партии.
У меня теперь, Яков Васильич, у самого два сына, — продолжал князь, более
и более одушевляясь, —
и если они не бедняки совершенные, то
и не богаты.
И вот им мое отцовское правило: на богатой девушке
и по любви должны жениться, хоть теперь же, несмотря на то, что оба еще прапорщики, потому что это своего рода шаг в жизни; на богатой
и без любви,
если хотят, пускай женятся, но на бедной
и по любви — никогда!
Но есть, mon cher, другой разряд людей, гораздо уже повыше; это… как бы назвать… забелка человечества:
если не гении, то все-таки люди, отмеченные каким-нибудь особенным талантом, люди, которым, наконец, предназначено быть двигателями общества, а не сносливыми трутнями;
и что я вас отношу к этому именно разряду, в том вы сами виноваты, потому что вы далеко уж выдвинулись из вашей среды: вы не школьный теперь смотритель, а литератор, следовательно, человек, вызванный на очень серьезное
и широкое поприще.