Неточные совпадения
В продолжение всего месяца он
был очень тих, задумчив, старателен, очень молчалив и предмет свой знал прекрасно; но только что получал жалованье,
на другой же день являлся в класс развеселый; с учениками шутит,
пойдет потом гулять по улице — шляпа набоку, в зубах сигара, попевает, насвистывает, пожалуй, где случай выпадет, готов и драку сочинить; к женскому полу получает сильное стремление и для этого придет к реке, станет
на берегу около плотов,
на которых прачки моют белье, и любуется…
Так время
шло. Настеньке
было уж за двадцать; женихов у ней не
было, кроме одного, впрочем, случая. Отвратительный Медиокритский, после бала у генеральши, вдруг начал каждое воскресенье являться по вечерам с гитарой к Петру Михайлычу и, посидев немного, всякий раз просил позволения что-нибудь
спеть и сыграть. Старик по своей снисходительности принимал его и слушал. Медиокритский всегда почти начинал, устремив
на Настеньку нежный взор...
— Так, сударь, так; это выходит очень недавнее время. Желательно бы мне знать, какие
идут там суждения, так как пишут, что
на горизонте нашем
будет проходить комета.
Невдолге после описанных мною сцен Калиновичу принесли с почты объявление о страховом письме и о посылке
на его имя. Всегда спокойный и ровный во всех своих поступках, он пришел
на этот раз в сильное волнение: тотчас же
пошел скорыми шагами
на почту и начал что
есть силы звонить в колокольчик. Почтмейстер отворил, по обыкновению, двери сам; но, увидев молодого смотрителя, очень сухо спросил своим мрачным голосом...
Как нарочно все случилось: этот благодетель мой, здоровый как бык, вдруг ни с того ни с сего помирает, и пока еще он
был жив, хоть скудно, но все-таки совесть заставляла его оплачивать мой стол и квартиру, а тут и того не стало: за какой-нибудь полтинник должен
был я бегать
на уроки с одного конца Москвы
на другой, и то
слава богу, когда еще
было под руками; но проходили месяцы, когда сидел я без обеда, в холодной комнате, брался переписывать по гривеннику с листа, чтоб иметь возможность купить две — три булки в день.
— То, что я не говорил вам, но, думая хоть каким-нибудь путем выбиться, — написал повесть и
послал ее в Петербург, в одну редакцию, где она провалялась около года, и теперь получил назад при этом письме. Не хотите ли полюбопытствовать и прочесть? — проговорил Калинович и бросил из кармана
на стол письмо, которое Петр Михайлыч взял и стал
было читать про себя.
— Значит,
идет! — проговорил он и тотчас же, достав пачку почтовой бумаги, выбрал из нее самый чистый, лучший лист и принялся, надев очки, писать
на нем своим старинным, круглым и очень красивым почерком, по временам останавливаясь, потирая лоб и постоянно потея. Изготовленное им письмо
было такого содержания...
Взяв рукопись, Петр Михайлыч первоначально перекрестился и, проговорив: «С богом, любезная,
иди к невским берегам», — начал запаковывать ее с таким старанием, как бы отправлял какое-нибудь собственное сочинение, за которое ему предстояло получить по крайней мере миллион или бессмертие. В то время, как он занят
был этим делом, капитан заметил, что Калинович наклонился к Настеньке и сказал ей что-то
на ухо.
Вышед
на улицу, Флегонт Михайлыч приостановился, подумал немного и потом не
пошел по обыкновению домой, а поворотил в совершенно другую сторону. Ночь
была осенняя, темная, хоть глаз, как говорится, выколи; порывистый ветер опахивал холодными волнами и воймя завывал где-то в соседней трубе. В целом городе хотя бы в одном доме промелькнул огонек: все уже мирно спали, и только в гостином дворе протявкивали изредка собаки.
Но с Настенькой
была только сильная истерика. Калинович стоял бледный и ничего не говорил. Капитан смотрел
на все исподлобья. Одна Палагея Евграфовна не потеряла присутствия духа; она перевела Настеньку в спальню, уложила ее в постель, дала ей гофманских капель и
пошла успокоить Петра Михайлыча.
— Только что я вздремнул, — говорил он, — вдруг слышу: «Караул, караул, режут!..» Мне показалось, что это
было в саду, засветил свечку и
пошел сюда; гляжу: Настенька
идет с балкона… я ее окрикнул… она вдруг хлоп
на диван.
— Молебен! — сказал он стоявшим
на клиросе монахам, и все
пошли в небольшой церковный придел, где покоились мощи угодника. Началась служба. В то время как монахи, после довольно тихого пения, запели вдруг громко: «Тебе, бога, хвалим; тебе, господи, исповедуем!» — Настенька поклонилась в землю и вдруг разрыдалась почти до истерики, так что Палагея Евграфовна принуждена
была подойти и поднять ее. После молебна начали подходить к кресту и благословению настоятеля. Петр Михайлыч подошел первый.
Несмотря
на свои пятьдесят лет, князь мог еще
быть назван, по всей справедливости, мужчиною замечательной красоты: благообразный с лица и несколько уж плешивый, что, впрочем, к нему очень
шло, среднего роста, умеренно полный, с маленькими, красивыми руками, одетый всегда молодо, щеголевато и со вкусом, он имел те приятные манеры, которые напоминали несколько манеры ветреных, но милых маркизов.
Надобно сказать, что Петр Михайлыч со времени получения из Петербурга радостного известия о напечатании повести Калиновича постоянно занимался распространением
славы своего молодого друга, и в этом случае чувства его
были до того преисполнены, что он в первое же воскресенье завел
на эту тему речь со стариком купцом, церковным старостой, выходя с ним после заутрени из церкви.
— Да я ж почем знаю? — отвечал сердито инвалид и
пошел было на печь; но Петр Михайлыч, так как уж
было часов шесть, воротил его и, отдав строжайшее приказание закладывать сейчас же лошадь, хотел
было тут же к слову побранить старого грубияна за непослушание Калиновичу, о котором тот рассказал; но Терка и слушать не хотел: хлопнул, по обыкновению, дверьми и ушел.
— Пожалуй, эта сумасбродная девчонка наделает скандалу! — проговорил Калинович, бросая письмо, и
на другой же день, часов в семь, не
пив даже чаю,
пошел к Годневым.
Чувство ожидаемого счастья так овладело моим героем, что он не в состоянии
был спокойно досидеть вечер у генеральши и раскланялся. Быстро шагая,
пошел он по деревянному тротуару и принялся даже с несвойственною ему веселостью насвистывать какой-то марш, а потом с попавшимся навстречу Румянцовым раскланялся так радушно, что привел того в восторг и в недоумение. Прошел он прямо к Годневым, которых застал за ужином, и как ни старался принять спокойный и равнодушный вид,
на лице его
было написано удовольствие.
Кругом
шли турецкие диваны, обтянутые трипом; в углах стояли камины;
на стенах, оклеенных под рытый бархат сбоями, висели в золотых рамах масляные и не совсем скромного содержания картины; пол
был обтянут толстым зеленым сукном.
Княжна, как бы сконфуженная,
пошла за Калиновичем и села
на свое место. Напрасно он старался вызвать ее
на разговор, — она или отмалчивалась, или отвечала да или нет, и очень
была, по-видимому, рада, когда другие кавалеры приглашали ее участвовать в фигуре.
— Mon cher! — воскликнул князь. — Звание-то литератора, повторяю еще раз, и заставляет вас
быть осмотрительным; звание литератора, милостивый государь, обязывает вас, чтоб вы ради будущей вашей
славы, ради пользы, которую можете принести обществу, решительно оставались холостяком или женились
на богатой: последнее еще лучше.
— Как
на вас, баб, не кричать… бабы вы!.. — шутил старик, дрожавший от удовольствия. — Поди, мать-голубка,
пошли кого-нибудь попроворней за капитаном, чтоб он сейчас же здесь
был!.. Ну, живо.
— Кого послать-то? Я сама сбегаю, — отвечала Палагея Евграфовна и ушла, но не застала капитана дома, и где он
был —
на квартире не знали.
— Коли злой человек, батюшка, найдет, так и тройку остановит. Хоть бы наше теперь дело: едем путем-дорогой, а какую защиту можем сделать? Ни оружия при себе не имеешь… оробеешь… а он, коли
на то
пошел, ему себя не жаль, по той причине, что в нем — не к ночи
будь сказано — сам нечистой сидит.
Немного подальше
шел, скрипя колесами, неуклюжий обоз с хлопчатой бумагой, и
на таком количестве лошадей, что как будто бы и конца ему не
было.
Чисто с целью показаться в каком-нибудь обществе Калинович переоделся
на скорую руку и
пошел в трактир Печкина, куда он,
бывши еще студентом, иногда хаживал и знал, что там собираются актеры и некоторые литераторы, которые, может
быть, оприветствуют его, как своего нового собрата; но — увы! — он там нашел все изменившимся: другая
была мебель, другая прислуга, даже комнаты
были иначе расположены, и не только что актеров и литераторов не
было, но вообще публика отсутствовала: в первой комнате он не нашел никого, а из другой виднелись какие-то двое мрачных господ, игравших
на бильярде.
«Вот с этим человеком, кажется, можно
было бы потолковать и отвести хоть немного душу», — подумал он и, не
будучи еще уверен, чтоб тот пришел, решился
послать к нему записку, в которой, ссылаясь
на болезнь, извинялся, что не
был у него лично, и вместе с тем покорнейше просил его сделать истинно христианское дело — посетить его, больного, одинокого и скучающего.
— Да, — произнес он, — много сделал он добра, да много и зла; он погубил
было философию, так что она едва вынырнула
на плечах Гегеля из того омута, и то еще не совсем; а прочие знания, бог знает, куда и
пошли. Все это бросилось в детали, подробности; общее пропало совершенно из глаз, и сольется ли когда-нибудь все это во что-нибудь целое, и к чему все это поведет… Удивительно!
Из двух зол, мне казалось, я выбирал для тебя лучшее: ни тоска обманутой любви, ни горесть родных твоих, ни худая огласка, которая, вероятно, теперь
идет про тебя, ничего не в состоянии сравниться с теми мучениями,
на которые бы ты
была обречена, если б я остался и сделался твоим мужем.
Разносчик,
идя по улице с лоханью
на голове и поворачиваясь во все стороны, кричал: «Лососина, рыба живая!», а другой, шедший по тротуару, залился, как бы вперебой ему, звончайшим тенором: «Огурчики зеленые!» Все это
было так знакомо и так противно, что Калинович от досады плюнул и чуть не попал
на шляпу проходившему мимо чиновнику.
Чем дальше они
шли, тем больше открывалось: то пестрела китайская беседка, к которой через канаву перекинут
был, как игрушка, деревянный мостик; то что-то вроде грота, а вот, куда-то далеко, отводил темный коридор из акаций, и при входе в него сидел
на пьедестале грозящий пальчиком амур, как бы предостерегающий: «Не ходи туда, смертный, — погибнешь!» Но что представила площадка перед домом — и вообразить трудно: как бы простирая к нему свои длинные листья, стояли тут какие-то тополевидные растения в огромных кадках; по кулаку человеческому цвели в средней куртине розаны, как бы венцом окруженные всевозможных цветов георгинами.
По этому случаю разная, конечно,
идет тут болтовня, хотя, разумеется, с ее стороны ничего нельзя предположить серьезного: она слишком для этого молода и слишком большого света; но как бы то ни
было, сильное имеет
на него влияние, так что через нее всего удобнее
на него действовать, — а она довольно доступна для этого: помотать тоже любит, должишки делает; и если за эту струнку взяться, так многое можно разыграть.
Про героя моего я по крайней мере могу сказать, что он искренно и глубоко страдал: как бы совершив преступление,
шел он от князя по Невскому проспекту, где тут же встречалось ему столько спокойных и веселых господ, из которых уж, конечно, многие имели
на своей совести в тысячу раз грязнейшие пятна. Дома Калинович застал Белавина, который сидел с Настенькой. Она
была в слезах и держала в руках письмо. Не обратив
на это внимания, он молча пожал у приятеля руку и сел.
Больной между тем, схватив себя за голову, упал в изнеможении
на постель. «Боже мой! Боже мой!» — произнес он, и вслед за тем ему сделалось так дурно, что ходивший за ним лакей испугался и
послал за Полиной и князем. Те прискакали. Калинович стал настоятельно просить, чтоб завтра же
была свадьба. Он, кажется, боялся за свою решимость. Полина тоже этому обрадовалась, и таким образом в маленькой домовой церкви произошло их венчанье.
Надобно
было иметь нечеловеческое терпенье, чтоб снести подобный щелчок. Первое намерение героя моего
было пригласить тут же кого-нибудь из молодых людей в секунданты и
послать своему врагу вызов; но дело в том, что, не
будучи вовсе трусом, он в то же время дуэли считал решительно за сумасшествие. Кроме того, что бы ни говорили, а направленное
на вас дуло пистолета не безделица — и все это из-за того, что не питает уважение к вашей особе какой-то господин…
Кто испытывал приятное ощущение входить начальническим образом
на лестницы присутственных мест, тот поймет, конечно, что решительно надобно
быть человеком с самыми тупыми нервами, чтоб не испытать в эта минуты какого-то гордого сознания собственного достоинства; но герой мой, кажется, не ощущал этого — так, видно,
было много
на душе его тяжелых и мрачных мыслей. Он
шел, потупя голову и стараясь только не отстать от своего начальника.
— Послушайте, — начал он, — чтоб прекратить ваши плутни с несчастными арестантами, которых вы употребляете в свою пользу и
посылаете на бесплатную работу к разным господам… которые, наконец, у вашей любовницы чистят двор и помойные ямы… то чтоб с этой минуты ни один арестант никуда не
был посылаем!
Они
будут отделывать набережную: каждый месяц я
буду сам их рассчитывать, и, кроме задельной платы,
пойдет еще сумма
на улучшение пищи.
Значит, все равно, что свинья, бесчувственный, и то без слез не могу
быть, когда оне играть изволят; слов моих лишаюсь суфлировать по тому самому, что все это у них
на чувствах
идет; а теперь, хоть бы в Калуге,
на пробных спектаклях публика тоже
была все офицеры, народ буйный, ветреный, но и те горести сердца своего ощутили и навзрыд плакали…
— Ты все это уложи, выбери день, когда его дома не
будет,
пошли за наемными лошадьми и поезжай… всего какие-нибудь полчаса времени
на это надо.
Хороший писец губернского правления
на это место не
пойдет, но он и в том поэхидствовал и позавидовал, что я с детьми своими, может
быть, одной с арестантами пищей питался — и того меня лишил теперь!
—
Иду в ад и
буду вечно пленен! — воскликнул он, простирая руки кверху; но пол за ним задвинулся, и с противоположной стороны вошел
на сцену Калинович, сопровождаемый содержателем театра, толстым и оборотливым малым, прежде поверенным по откупам, а теперь занимавшимся театром.
—
Слава богу, хорошо теперь стало, — отвечал содержатель, потирая руки, — одних декораций, ваше превосходительство, сделано мною пять новых; стены тоже побелил, механику наверху поправил; а то
было, того и гляди что убьет кого-нибудь из артистов. Не могу, как другие антрепренеры, кое-как заниматься театром. Приехал сюда — так не то что
на сцене, в зале
было хуже, чем в мусорной яме. В одну неделю просадил тысячи две серебром. Не знаю, поддержит ли публика, а теперь тяжело: дай бог концы с концами свести.
Да и кроме того, если бы даже он немного и глуповат
был, зато в приданое с ним
шло две тысячи душ; а это такая порядочная цифра, что я знаю, например, очень хороших людей, которые некогда не устояли против половины… — пошутила Настенька и взглянула
на Калиновича; но, заметив, что он еще более нахмурился, сейчас переменила тон.
—
Пошел, скажи карете, чтоб она ехала туда, где я сейчас
был и там отдать эту записку! — сказал он, подавая лоскуток бумаги,
на которой написал несколько слов.