Неточные совпадения
Сенатор, в свою очередь, тоже рассыпался
перед ней в любезностях, и при
этом своими мягкими манерами он обнаруживал в себе не столько сурового жреца Фемиды [Фемида (древнегреч. миф.) — богиня Правосудия.], сколько ловкого придворного, что подтверждали и две камергерские пуговицы на его форменном фраке.
—
Это очень легко сделать: прошу вас пожаловать за мной, — подхватил предводитель и, еще раз взглянув мельком, но пристально на сидевшего в боскетной сенатора, провел Марфина через кабинет и длинный коридор в свою спальню, освещенную двумя восковыми свечами, стоявшими на мозаиковом с бронзовыми ободочками столике, помещенном
перед небольшим диванчиком.
—
Это вздор-с вы говорите! — забормотал он. — Я знаю и исполняю правила масонов не хуже вашего! Я не болтун, но
перед государем моим я счел бы себя за подлеца говорить неправду или даже скрывать что-нибудь от него.
Охваченный всеми
этими мечтаниями, начинающий уже стареться холостяк принялся — когда Ченцов едва только произведен был в гусарские офицеры — раскрывать
перед ним свои мистические и масонские учения.
В случае, если ответ Ваш будет мне неблагоприятен, не
передавайте оного сами, ибо Вы, может быть, постараетесь смягчить его и поумалить мое безумие, но пусть мне скажет его Ваша мать со всей строгостью и суровостью, к какой только способна ее кроткая душа, и да будет мне сие — говорю
это, как говорил бы на исповеди — в поучение и назидание.
Егор Егорыч, ожидая возвращения своего камердинера, был как на иголках; он то усаживался плотно на своем кресле, то вскакивал и подбегал к окну, из которого можно было видеть, когда подъедет Антип Ильич. Прошло таким образом около часу. Но вот входная дверь нумера скрипнула. Понятно, что
это прибыл Антип Ильич; но он еще довольно долго снимал с себя шубу, обтирал свои намерзшие бакенбарды и сморкался. Егора Егорыча даже подергивало от нетерпения. Наконец камердинер предстал
перед ним.
Проговорив
это, Дрыгин почтительно склонил
перед сенатором голову.
Губернский предводитель в
это время, сидя
перед своей конторкой, сводил итоги расходам по вчерашнему балу и был, видимо, не в духе: расходов насчитывалось более чем на три тысячи.
— Ну, вашей, моей, как хотите назовите! — кипятился Марфин. — Но
это все еще цветочки!.. Цветочки! Ягодки будут впереди, потому что за пять минут
перед сим, при проезде моем мимо палат начальника губернии, я вижу, что monsieur le comte et madame Klavsky [господин граф и мадам Клавская (франц.).] вдвоем на парных санях подкатили к дверям его превосходительства и юркнули в оные.
Ченцов очень хорошо видел, что в настоящие минуты она была воск мягкий, из которого он мог вылепить все, что ему хотелось, и у него на мгновение промелькнула было в голове блажная мысль отплатить
этому подлецу Крапчику за его обыгрыванье кое-чем почувствительнее денег; но, взглянув на Катрин, он сейчас же отказался от того, смутно предчувствуя, что смирение ее
перед ним было не совсем искреннее и только на время надетая маска.
— Купец русский, — заметила с презрением gnadige Frau: она давно и очень сильно не любила торговых русских людей за то, что они действительно многократно обманывали ее и особенно при продаже дамских материй, которые через неделю же у ней, при всей бережливости в носке, делались тряпки тряпками; тогда как — gnadige Frau без чувства не могла говорить об
этом, — тогда как платье, которое она сшила себе в Ревеле из голубого камлота еще
перед свадьбой, было до сих пор новешенько.
Я
передаю о том исправнику и советую ему, чтобы он к делу о скопцах привлек и
этого хлыста…
Вероятно, их вожаки подливали в него воды, чтобы уверить простаков; но что обряд наплакиванья у них существовал,
это мне, еще ребенку, кинулось тогда в глаза, и, как теперь, я вижу
перед собой: все
это сборище бегало, кружилось и скакало вокруг чана, и при
этом одна нестарая еще женщина с распущенными, вскосмаченными волосами больше всех радела и неистовствовала, причем все они хлестали друг друга прутьями и восклицали: «Ой, бог!..
Крапчик, совершенно неспособный понимать отвлеченные сравнения, но не желая обнаружить
этого перед архиереем, измыслил спросить того...
Егор Егорыч промолчал на
это. Увы, он никак уж не мог быть тем, хоть и кипятящимся, но все-таки смелым и отважным руководителем, каким являлся
перед Сверстовым прежде, проповедуя обязанности христианина, гражданина, масона. Дело в том, что в душе его ныне горела иная, более активная и, так сказать, эстетико-органическая страсть, ибо хоть он говорил и сам верил в то, что желает жениться на Людмиле, чтобы сотворить из нее масонку, но красота ее была в
этом случае все-таки самым могущественным стимулом.
Сколько ни досадно было Крапчику выслушать такой ответ дочери, но он скрыл
это и вообще за последнее время стал заметно пасовать
перед Катрин, и не столько по любви и снисходительности к своему отпрыску, сколько потому, что отпрыск
этот начал обнаруживать характер вряд ли не посердитей и не поупрямей папенькина, и при
этом еще Крапчик не мог не принимать в расчет, что значительная часть состояния, на которое он, живя дурно с женою, не успел у нее выцарапать духовной, принадлежала Катрин, а не ему.
— Нет, Ченцов
этого не думал! — возразил он, притворно рассмеявшись. — Как игрок, и игрок серьезный, Ченцов понимает, что карточный долг священнее всякого!.. Я с ним играл не на щепки, а на чистые деньги, которые у него лежали
перед глазами.
Здесь, впрочем, необходимо вернуться несколько назад: еще за год
перед тем Петр Григорьич задумал переменить своего управляющего и сказал о том кое-кому из знакомых; желающих занять
это место стало являться много, но все они как-то не нравились Крапчику: то был глуп, то явный пьяница, то очень оборван.
— Недавно-с!..
Перед отъездом почти оцарапнул себе
это гвоздем! — объяснил молодой человек.
— Я никак не вру, потому что с того и начал, что не утверждаю, правда
это или нет! — возразил тот спокойно. — И потом, как же мне прикажете поступать? Сами вы требуете, чтобы я
передал вам то, что слышал, и когда я исполнил ваше желание, — вы на меня же кидаетесь!
«Вот тебе на! — подумала не без иронии Миропа Дмитриевна. — Каким же
это образом адмиральша, — все-таки, вероятно, женщина обеспеченная пенсией и имеющая, может быть, свое поместье, — приехала в Москву без всякой своей прислуги?..» Обо всех
этих недоумениях она
передала капитану Звереву, пришедшему к ней вечером, и тот, не задумавшись, решил...
Перед тем как Рыжовым уехать в Москву, между матерью и дочерью,
этими двумя кроткими существами, разыгралась страшная драма, которую я даже не знаю, в состоянии ли буду с достаточною прозрачностью и силою
передать: вскоре после сенаторского бала Юлия Матвеевна совершенно случайно и без всякого умысла, но тем не менее тихо, так что не скрипнула под ее ногой ни одна паркетинка, вошла в гостиную своего хаотического дома и увидала там, что Людмила была в объятиях Ченцова.
Что касается до Людмилы, то в душе она была чиста и невинна и пала даже не под влиянием минутного чувственного увлечения, а в силу раболепного благоговения
перед своим соблазнителем; но, раз уличенная матерью, непогрешимою в
этом отношении ничем, она мгновенно поняла весь стыд своего проступка, и нравственное чувство девушки заговорило в ней со всей неотразимостью своей логики.
Красота ее все более и более поражала капитана, так что он воспринял твердое намерение каждый праздник ходить в сказанную церковь, но дьявольски способствовавшее в
этом случае ему счастье устроило нечто еще лучшее: в ближайшую среду, когда капитан на плацу
перед Красными казармами производил ученье своей роте и, крикнув звучным голосом: «налево кругом!», сам повернулся в
этом же направлении, то ему прямо бросились в глаза стоявшие у окружающей плац веревки мать и дочь Рыжовы.
Говоря
это, Егор Егорыч выложил целую кучу денег
перед адмиральшей.
— Ах, у нее очень сложная болезнь! — вывертывалась Юлия Матвеевна, и она уж, конечно, во всю жизнь свою не наговорила столько неправды, сколько навыдумала и нахитрила последнее время, и неизвестно, долго ли бы еще у нее достало силы притворничать
перед Сусанной, но в
это время послышался голос Людмилы, которым она громко выговорила...
— У нас, наконец, весна!.. Настоящая, прекрасная весна!.. На нашем плацу
перед казармами совершенно уже сухо; в саду Лефортовском прилетели грачи, жаворонки, с красными шейками дятлы; все
это чирикает и щебечет до невероятности. В воздухе тоже чувствуется что-то животворное!..
Майор по-прежнему насмешливо пожал плечами, но послушался Миропы Дмитриевны; Людмила, как нарочно, в
это время сидела, или, лучше сказать, полулежала с закрытыми глазами в кресле у выставленного окна. Майор даже попятился назад, увидев ее…
Перед ним была не Людмила, а труп ее. Чтобы не мучить себя более, он возвратился к Миропе Дмитриевне.
— Я по письму Егора Егорыча не мог вас принять до сих пор: все был болен глазами, которые до того у меня нынешний год раздурачились, что мне не позволяют ни читать, ни писать, ни даже много говорить, — от всего
этого у меня проходит
перед моими зрачками как бы целая сетка маленьких черных пятен! — говорил князь, как заметно, сильно занятый и беспокоимый своей болезнью.
По-моему, они — органы, долженствующие
передавать нашему физическому и душевному сознанию впечатления, которые мы получаем из мира внешнего и из мира личного, но сами они ни болеть, ни иметь каких-либо болезненных припадков не могут; доказать
это я могу тем, что хотя в молодые годы нервы у меня были гораздо чувствительнее, — я тогда живее радовался, сильнее огорчался, — но между тем они мне не
передавали телесных страданий.
— Слышал
это я, — сказал князь, — и мне
передавали, что Вяземский [Вяземский Петр Андреевич (1792—1878) — поэт и критик.] отлично сострил, говоря, что поэзия… как его?..
—
Это им обоим нисколько не помешает козни строить… Я вам никогда не рассказывал, что
эти лица со мною при покойном императоре Александре сделали…
перед тем как мне оставить министерство духовных дел? […оставить министерство духовных дел… — А.Н.Голицын оставил министерство народного просвещения, одно время объединенное с министерством духовных дел, в 1824 году.]
— Нет, но
это все равно: Дашков дружен с Сперанским. Дайте мне вашу записку! Я
передам ее Михаилу Михайлычу, — проговорил Егор Егорыч.
— Я всего лучше
передам Дашкову, что
это я от вас слышал, — сказал Михаил Михайлыч, — он вас, конечно, знает?
— Немножко!..
Передайте, что и от меня слышали, если только
это будет иметь значение!
— И она мне принесла невероятное известие, — продолжал князь, разводя руками, — хотя правда, что Сергей Степаныч мне еще раньше
передавал городской слух, что у Василия Михайлыча идут большие неудовольствия с его младшей дочерью, и что она даже жаловалась на него; но сегодня вот
эта старшая его дочь, которую он очень любит, с воплем и плачем объявила мне, что отец ее услан в монастырь близ Казани, а Екатерина Филипповна — в Кашин, в монастырь; также сослан и некто Пилецкий [Пилецкий — Мартин Степанович Пилецкий-Урбанович (1780—1859), мистик, последователь Е.Ф.
Когда
это объяснение было прочитано в заседании, я, как председатель и как человек, весьма близко стоявший к Иосифу Алексеичу и к Федору Петровичу, счел себя обязанным заявить, что от Иосифа Алексеича не могло последовать разрешения, так как он, удручаемый тяжкой болезнью, года за четыре
перед тем
передал все дела по ложе Федору Петровичу, от которого Василий Дмитриевич, вероятно, скрыл свои занятия в другой ложе, потому что, как вы сами знаете, у нас строго воспрещалось быть гроссмейстером в отдаленных ложах.
Антип Ильич, вероятно, знал
этого гостя, потому что, поклонившись вежливо, отворил
перед ним дверь в переднюю.
—
Это жгут, которым задергивалась завеса в храме Соломона
перед святая святых, — объяснила gnadige Frau, — а под ней, как видите, солнце, луна, звезды, и все
это символизирует, что человек, если он удостоился любви божией, то может остановить, как Иисус Навин [Иисус Навин — вождь израильский, герой библейской книги, носящей его имя.], течение солнца и луны, — вы, конечно, слыхали об Иисусе Навине?
Приятель мой Милорадович некогда
передавал мне, что когда он стал бывать у Екатерины Филипповны, то старику-отцу его
это очень не понравилось, и он прислал сыну строгое письмо с такого рода укором, что бог знает, у кого ты и где бываешь…
— Говорить
перед вами неправду, — забормотал он, — я считаю невозможным для себя: память об Людмиле, конечно, очень жива во мне, и я бы бог знает чего ни дал, чтобы воскресить ее и сделать счастливой на земле, но всем
этим провидение не наградило меня. Сделать тут что-либо было выше моих сил и разума; а потом мне закралась в душу мысль, — все, что я готовил для Людмилы,
передать (тут уж Егор Егорыч очень сильно стал стучать ногой)…
передать, — повторил он, — Сусанне.
— Не то что башмак, я не так выразился, — объяснил доктор. — Я хотел сказать, что вы могли остаться для нее добрым благотворителем, каким вы и были. Людмилы я совершенно не знал, но из того, что она не ответила на ваше чувство, я ее невысоко понимаю; Сусанна же ответит вам на толчок ваш в ее сердце, и скажу даже, — я тоже, как и вы, считаю невозможным скрывать
перед вами, — скажу, что она пламенно желает быть женой вашей и масонкой, —
это мне, не дальше как на днях, сказала gnadige Frau.
— Но как же
это? — воскликнул Егор Егорыч. — Я старик, человек неведомый для Сусанны, terra incognita [неведомая земля (лат.).] для нее… Я, наконец, явлюсь
перед Сусанной — что хуже всего — ветреным и изменчивым стариком!
Плакала, слушая
эту проповедь, почти навзрыд Сусанна; у Егора Егорыча также текли слезы; оросили они и глаза Сверстова, который нет-нет да и закидывал свою курчавую голову назад; кого же больше всех произнесенное отцом Василием слово вышибло, так сказать, из седла, так
это gnadige Frau, которая
перед тем очень редко видала отца Василия, потому что в православную церковь она не ходила, а когда он приходил в дом, то почти не обращала на него никакого внимания; но тут, увидав отца Василия в золотой ризе, с расчесанными седыми волосами, и услыхав, как он красноречиво и правильно рассуждает о столь возвышенных предметах, gnadige Frau пришла в несказанное удивление, ибо никак не ожидала, чтобы между русскими попами могли быть такие светлые личности.
Причетник читал, или лучше сказать, бормотал, глядя в развернутую
перед ним на налое толстую книгу, и в
это же самое время слышались из соседних комнат шаги ходивших по дому частного пристава, стряпчего, понятых, которые опечатывали все ящики в столах, все комоды, шкапы и сундуки.
— Что
это такое? — спросил он стоявшего
перед ним навытяжке помощника почтмейстера. — Тут я вижу, что за какого-то крестьянина расписался почтальон Зубарев.
— Кончил! — отвечал управляющий и подал ей три объявления с почты: одно на посылаемое ей золото и серебро, другое на билеты опекунского совета в триста сорок тысяч и, наконец, на именной билет самого Тулузова в пять тысяч рублей серебром. Катрин хоть и быстро, но зорко прочитала
эти объявления и с заметным удовольствием
передала их мужу; тот также пробежал глазами
эти объявления и произнес: «Ого!»
Катрин пошла в избу, а Власий сбегал в свой погреб и, положив там на деревянное блюдце сотов и свеженьких огурчиков, принес и поставил все
это на стол
перед госпожой своей, произнося...
— Потом вот что, — продолжала она, хлопнув
перед тем стакана два шампанского и, видимо, желая воскресить те поэтические ужины, которые она когда-то имела с мужем, — вот что-с!.. Меня очень мучит мысль… что я живу в совершенно пустом доме одна… Меня, понимаете, как женщину, могут напугать даже привидения… наконец, воры, пожалуй, заберутся… Не желаете ли вы перейти из вашего флигеля в
этот дом, именно в кабинет мужа, а из комнаты, которая рядом с кабинетом, вы сделаете себе спальню.
В то время еще обращали некоторое внимание на нравственную сторону жизни господ жертвователей, но простодушнейший Артасьев, вероятно, и не слыхавший ничего о Тулузове, а если и слыхавший, так давно
это забывший, и имея в голове одну только мысль, что как бы никак расширить гимназическое помещение, не представил никакого затруднения для Тулузова; напротив, когда тот явился к нему и изъяснил причину своего визита, Иван Петрович распростер
перед ним руки; большой и красноватый нос его затрясся, а на добрых серых глазах выступили даже слезы.