Неточные совпадения
Барон еще на школьной скамейке подружился с князем Григоровым, познакомился через него с Бахтуловым, поступил к
тому прямо на службу по выходе из заведения и был теперь один из
самых близких домашних людей Михайла Борисовича. Служебная карьера через это открывалась барону великолепнейшая.
— Несмотря на
то, что через какие-нибудь полтора дня я
сам возвращусь в Москву, мне все-таки хочется письменно побеседовать с вами — доказательство, как мне необходимо и дорого ваше сообщество.
В университетах наших очень плохо учат, но там есть какой-то научный запах; там человек, по крайней мере, может усвоить некоторые приемы, как потом образовать
самого себя; но у нас и
того не было.
Вы совершенно справедливо как-то раз говорили, что нынче не только у нас, но и в европейском обществе, человеку, для
того, чтобы он был не совершеннейший пошляк и поступал хоть сколько-нибудь честно и целесообразно, приходится многое
самому изучить и узнать.
Во-первых, в Петербурге действительно меха лучше и дешевле; во-вторых, мне кажется, мы настолько добрые и хорошие знакомые, что церемониться нам в подобных вещах не следует, и смею вас заверить, что даже
самые огромные денежные одолжения, по существу своему, есть в
то же время
самые дешевые и ничтожные и, конечно, никогда не могут окупить
тех высоконравственных наслаждений, которые иногда люди дают друг другу и которые я в такой полноте встретил для себя в вашем семействе.
Он не был даже камер-юнкер и служил всего года два мировым посредником, и
то в
самом начале их существования.
Зала, гостиная и кабинет были полны редкостями и драгоценностями; все это досталось князю от деда и от отца, но
сам он весьма мало обращал внимания на все эти сокровища искусств: не древний и не художественный мир волновал его душу и сердце, а, напротив
того, мир современный и социальный!
Наши школьники тоже воспылали к ней страстью, с
тою только разницею, что барон всякий раз, как оставался с Элизой вдвоем, делал ей глазки и намекая ей даже словами о своих чувствах; но князь никогда почти ни о чем с ней не говорил и только слушал ее игру на фортепьянах с понуренной головой и вздыхал при этом; зато князь очень много говорил о своей страсти к Элизе барону, и
тот выслушивал его, как бы
сам в этом случае нисколько не повинный.
Все это, впрочем, разрешилось
тем, что князь, кончив курс и будучи полным распорядителем
самого себя и своего громадного состояния, — так как отец и мать его уже умерли, — на другой же день по выходе из лицея отправился к добрейшей тетке своей Марье Васильевне, стал перед ней на колени, признался ей в любви своей к Элизе и умолял ее немедля ехать и сделать от него предложение.
— Очень холодно-с! — подтвердил сенатский чиновник и в
тот же день взял вексель с госпожи Жиглинской, которая, подписываясь, обругала прежде всего довольно грубыми словами дом, потом хозяина, а наконец, и
самого чиновника.
Она и прежде, когда приглашала князя,
то всегда на первых же порах упоминала имя «maman», но
саму maman они покуда еще княгине не показывали, и князь только говорил ей, что это очень добрая, но больная и никуда не выезжающая старушка.
— Ах, благодарю, тысячу раз благодарю! — говорила
та как бы в
самом деле радостным голосом и подсобляя князю уложить книги на одном из столиков. Освободившись окончательно от своей ноши, князь наконец уселся и принялся сквозь очки глядеть на Елену, которая села напротив него.
Князь принялся, наконец, читать. Елена стала слушать его внимательно. Она все почти понимала и только в некоторых весьма немногих местах останавливала князя и просила его растолковать ей.
Тот принимался, но по большей части путался, начинал говорить какие-то фразы, страшно при этом конфузился: не оставалось никакого сомнения, что он
сам хорошенько не понимал
того, что говорил.
Во всем этом объяснении князь показался ей таким честным, таким бравым и благородным, но вместе с
тем несколько сдержанным и как бы не договаривающимся до конца. Словом, она и понять хорошенько не могла, что он за человек, и сознавала ясно только одно, что
сама влюбилась в него без ума и готова была исполнить
самое капризнейшее его желание, хоть бы это стоило ей жизни.
— Мы-с пили, — отвечал ему резко князь Никита Семеныч, — на биваках, в лагерях, у себя на квартире, а уж в Английском клубе пить не стали бы-с, нет-с… не стали бы! — заключил старик и, заплетаясь ногою, снова пошел дозирать по клубу, все ли прилично себя ведут. Князя Григорова он, к великому своему удовольствию, больше не видал.
Тот, в
самом деле, заметно охмелевший, уехал домой.
Анна Юрьевна и
сама, впрочем, в этом случае не скрытничала и очень откровенно объясняла, что ей многое на
том свете должно проститься, потому что она много любила.
Умная, богатая, бойкая, Анна Юрьевна сразу же заняла одно из
самых видных мест в обществе и, куда бы потом ни стала появляться, всюду сейчас же была окружаема, если не толпой обожателей,
то, по крайней мере, толпою
самых интимных ее друзей, с которыми она говорила и любила говорить
самого вольного свойства вещи.
Что касается до Анны Юрьевны, которая за обедом тоже выпила стакана два — три бургонского,
то она имела заметно затуманившиеся глаза и была, как
сама про себя выражалась, в сильно вральном настроении.
— Елпидифор, по крайней мере,
тем хорош, — продолжала Анна Юрьевна, — что он раб и собачка
самая верная и не предаст вас никогда.
Елена затруднилась несколько отвечать на этот вопрос. Она отчасти догадывалась о причине, почему мать так надзирает за ней, но ей
самой себе даже было стыдно признаться в
том.
— Чего уличная девчонка!.. Нынче и с
теми запрещают делать
то! — воскликнул искреннейшим тоном Елпидифор Мартыныч: он
сам недавно попался было прокурорскому надзору именно по такого рода делу и едва отвертелся.
Первые ее намерения были
самые добрые — дать совет князю, чтобы он как можно скорее послал этим беднякам денег; а
то он, по своему ротозейству, очень может быть, что и не делает этого…
Посидев еще несколько времени, больше из приличия, она начала, наконец, прощаться и просила княгиню передать мужу, чтобы
тот не медля к ней приехал по одному очень важному для него делу; но, сходя с лестницы, Анна Юрьевна встретила
самого князя.
С ним произошел такого рода случай: он уехал из дому с невыносимой жалостью к жене. «Я отнял у этой женщины все, все и не дал ей взамен ничего, даже двух часов в день ее рождения!» — говорил он
сам себе. С этим чувством пришел он в Роше-де-Канкаль, куда каждодневно приходила из училища и Елена и где обыкновенно они обедали и оставались затем целый день. По своей подвижной натуре князь не удержался и рассказал Елене свою сцену с женой.
Та выслушала его весьма внимательно.
— Если в этом только,
то пускай приезжает, я глаз моих не покажу. Что, в
самом деле, мне, старухе, с вами, молодыми людьми, делать, о чем разговаривать?
Она
сама гораздо бы больше желала, чтобы князь бывал у них, а
то, как она ни вооружалась стоическим спокойствием, но все-таки ей ужасно тяжело и стыдно было середь белого дня приходить в Роше-де-Канкаль. Ей казалось, что она на каждом шагу может встретить кого-нибудь из знакомых, который увидит, куда она идет; что швейцар, отворяя ей дверь, как-то двусмысленно или почти с презрением взглядывал на нее; что молодые официанты, стоящие в коридоре, при проходе ее именно о ней и перешептывались.
Тот, впрочем, без всякого зову
сам не заставил себя долго дожидаться. Елизавета Петровна едва только успела покончить свои хлопоты по поводу убранства нового помещения Елены, как раздался довольно сильный звонок.
— Мне очень бы желалось знать, — начала она, — что пресловутая Наталья Долгорукова [Наталья Долгорукая (1714—1771) — княгиня Наталья Борисовна Долгорукова, дочь фельдмаршала графа Б.П.Шереметева. Последовала за мужем И.А.Долгоруковым в ссылку. Написала «Записки» о своей жизни. Судьба ее стала
темой поэмы И.И.Козлова, «Дум» К.Ф.Рылеева и других произведений.] из этого
самого рода Шереметевых, которым принадлежит теперь Останкино?
«Этот Петербург, товарищи мои по службе, даже комнаты и мебель, словом, все, что напоминает мне моего богоподобного Михайла Борисовича, все это еще более раскрывает раны сердца моего», — заключал барон свое письмо, на каковое князь в
тот же день послал ему телеграфическую депешу, которою уведомлял барона, что он ждет его с распростертыми объятиями и что для него уже готово помещение, именно в
том самом флигеле, где и князь жил.
Самого князя не было в это время дома, но камердинер его показал барону приготовленное для него помещение, которым
тот остался очень доволен: оно выходило в сад; перед глазами было много зелени, цветов. Часа в два, наконец, явился князь домой; услыхав о приезде гостя, он прямо прошел к нему. Барон перед
тем только разложился с своим измявшимся от дороги гардеробом. Войдя к нему, князь не утерпел и ахнул. Он увидел по крайней мере до сорока цветных штанов барона.
— Я и
сама думаю, что ему надобно съездить, — проговорила
та.
— Если ей так хочется видеть меня, так пусть
сама сюда едет, — сказал
тем же досадливым голосом князь.
— Ну, когда не может, так и сиди там себе! — сказал князь резко, и вместе с
тем очень ясно было видно, до какой степени он
сам хорошо сознавал, что ему следовало съездить к старушке, и даже желал
того, но все-таки не мог этого сделать по известной уже нам причине.
— К счастию, как и вы, вероятно, согласитесь, — разъяснял князь, — из княгини вышла женщина превосходная; я признаю в ней
самые высокие нравственные качества; ее счастие, ее спокойствие, ее здоровье дороже для меня собственного; но в
то же время, как жену, как женщину, я не люблю ее больше…
Вы вообразите себе какого-нибудь верного, по долгу, супруга, которому вдруг жена его разонравилась, ну, положим, хоть
тем, что растолстела очень, и он все-таки идет к ней, целует ее ножку, ручку, а
самого его в это время претит, тошнит; согласитесь, что подобное зрелище безнравственно даже!..
— Странно, очень странно, — сказал ему на это барон, в
самом деле, как видно, удивленный
тем, что слышал.
Княгиня действительно послала за Елпидифором Мартынычем не столько по болезни своей, сколько по другой причине: в начале нашего рассказа она думала, что князь идеально был влюблен в Елену, и совершенно была уверена, что со временем ему наскучит подобное ухаживание; постоянные же отлучки мужа из дому княгиня объясняла
тем, что он в
самом деле, может быть, участвует в какой-нибудь компании и, пожалуй, даже часто бывает у Жиглинских, где они, вероятно, читают вместе с Еленой книги, философствуют о разных возвышенных предметах, но никак не больше
того.
Зачем Елпидифор Мартыныч требовал, чтобы княгиня язык ему показала, он и
сам хорошенько не понимал, но когда
та показала ему один только кончик языка,
то он почти прикрикнул на нее.
Она все обдумывала, как бы ей поскорее начать с Елпидифором Мартынычем
тот разговор, который ей хотелось, и никак не могла придумать; но Елпидифор Мартыныч
сам помог ей в этом случае: он, как врач, может быть, и непрозорлив был, но как человек — далеко видел!
Елпидифор Мартыныч между
тем, как обещал княгине, так и исполнил, и направился прямо к Жиглинским. Во всех своих сплетнях, которыми сей достопочтенный врач всю жизнь свою занимался, он был как-то необыкновенно счастлив: в настоящем случае, например, Елизавета Петровна
сама ждала его и почти готова была посылать за ним.
С Елпидифора Мартыныча сейчас же слетела шляпа; шинель на клетчатой подкладке распахнулась и готова была попасть в колеса,
сам он начал хвататься
то за кабриолет,
то даже за Анну Юрьевну.
День был превосходнейший. Барон решительно наслаждался и природой, и
самим собой, и быстрой ездой в прекрасном экипаже; но князь, напротив, вследствие утреннего разговора с женой, был в каком-то раздраженно-насмешливом расположении духа. Когда они, наконец, приехали в Москву, в Кремль,
то барон всеми редкостями кремлевскими начал восхищаться довольно странно.
Между
тем княгиня велела ему сказать, что она никак не может выйти из своей комнаты занимать гостью, а поэтому князю
самому надобно было оставаться дома; но он дня два уже не видал Елены: перспектива провести целый вечер без нее приводила его просто в ужас.
— Потому что преступление…
самое название показывает, что человек преступил тут известные законы и должен быть наказан за
то.
— Если уж говорить о несправедливостях, — воскликнула она, тоже, видно, желая похвастать своими гуманными соображениями, — так войны вредней всего. Des milliers d'hommes combattent les uns centre les autres! [Тысячи людей сражаются друг с другом (франц.).] Изобретают
самые смертоносные орудия!.. Дают кресты и награды
тем, кто больше зверства показал!
— Первая,
самая грубая форма войны — есть набег,
то есть когда несколько хищных лентяев кидаются на более трудолюбивых поселян, грабят их, убивают; вторые войны государственные, с целью скрепить и образовать государство,
то есть когда сильнейшее племя завоевывает и присоединяет к себе слабейшее племя и навязывает формы жизни, совершенно не свойственные
тому племени; наконец, войны династические, мотив которых, впрочем, кажется, в позднейшее время и не повторялся уже больше в истории: за неаполитанских Бурбонов [Бурбоны неаполитанские — королевская династия, правившая Неаполитанским королевством в 1735—1806 и 1815—1860 годах.] никто и не думал воевать!
Княгине, разумеется, и в голову не приходило
того, что князь разрешает ей любовь к другому чисто из чувства справедливости, так как он
сам теперь любит другую женщину. Она просто думала, что он хочет этим окончательно отделаться от нее.
Она как бы мгновенно выросла душой: в
том, что муж ее не любил, княгиня больше не сомневалась, и, в отмщение ему, ей ужасно захотелось
самой полюбить кого-нибудь.
По странному стечению обстоятельств, барон в эти минуты думал почти
то же
самое, что и княгиня: в начале своего прибытия в Москву барон, кажется, вовсе не шутя рассчитывал составить себе партию с какой-нибудь купеческой дочкой, потому что, кроме как бы мимолетного вопроса князю о московском купечестве, он на другой день своего приезда ни с
того ни с сего обратился с разговором к работавшему в большом саду садовнику.
Барон, ни много ни мало, вздумал развращать княгиню
теми самыми мыслями, которые он слышал от князя и против которых
сам же спорил.