Неточные совпадения
В
то время как я таким образом мысленно выражал свою досаду на Карла Иваныча, он подошел к своей кровати, взглянул на часы, которые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку на гвоздик и, как заметно было, в
самом приятном расположении духа повернулся к нам.
В числе предметов, лежавших на полочке Карла Иваныча, был один, который больше всего мне его напоминает. Это — кружок из кардона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков. На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой-то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот
сам изобрел и сделал для
того, чтобы защищать свои слабые глаза от яркого света.
Чем больше горячился папа,
тем быстрее двигались пальцы, и наоборот, когда папа замолкал, и пальцы останавливались; но когда Яков
сам начинал говорить, пальцы приходили в сильнейшее беспокойство и отчаянно прыгали в разные стороны. По их движениям, мне кажется, можно бы было угадывать тайные мысли Якова; лицо же его всегда было спокойно — выражало сознание своего достоинства и вместе с
тем подвластности,
то есть: я прав, а впрочем, воля ваша!
Он кинул на счеты три тысячи и с минуту молчал, посматривая
то на счеты,
то в глаза папа, с таким выражением: «Вы
сами видите, как это мало! Да и на сене опять-таки проторгуем, коли его теперь продавать, вы
сами изволите знать…»
Гончие
то заливались около
самой опушки,
то постепенно отдалялись от меня; зайца не было.
С Жираном было
то же
самое: сначала он рвался и взвизгивал, потом лег подле меня, положил морду мне на колени и успокоился.
Коли так рассуждать,
то и на стульях ездить нельзя; а Володя, я думаю,
сам помнит, как в долгие зимние вечера мы накрывали кресло платками, делали из него коляску, один садился кучером, другой лакеем, девочки в середину, три стула были тройка лошадей, — и мы отправлялись в дорогу.
Нагнувшись над червяком, Катенька сделала это
самое движение, и в
то же время ветер поднял косыночку с ее беленькой шейки.
В старости у него образовался постоянный взгляд на вещи и неизменные правила, — но единственно на основании практическом:
те поступки и образ жизни, которые доставляли ему счастие или удовольствия, он считал хорошими и находил, что так всегда и всем поступать должно. Он говорил очень увлекательно, и эта способность, мне кажется, усиливала гибкость его правил: он в состоянии был
тот же поступок рассказать как
самую милую шалость и как низкую подлость.
Войдя в кабинет с записками в руке и с приготовленной речью в голове, он намеревался красноречиво изложить перед папа все несправедливости, претерпенные им в нашем доме; но когда он начал говорить
тем же трогательным голосом и с
теми же чувствительными интонациями, с которыми он обыкновенно диктовал нам, его красноречие подействовало сильнее всего на него
самого; так что, дойдя до
того места, в котором он говорил: «как ни грустно мне будет расстаться с детьми», он совсем сбился, голос его задрожал, и он принужден был достать из кармана клетчатый платок.
Когда maman вышла замуж, желая чем-нибудь отблагодарить Наталью Савишну за ее двадцатилетние труды и привязанность, она позвала ее к себе и, выразив в
самых лестных словах всю свою к ней признательность и любовь, вручила ей лист гербовой бумаги, на котором была написана вольная Наталье Савишне, и сказала, что, несмотря на
то, будет ли она или нет продолжать служить в нашем доме, она всегда будет получать ежегодную пенсию в триста рублей.
«Посмотреть ли на нее еще или нет?.. Ну, в последний раз!» — сказал я
сам себе и высунулся из коляски к крыльцу. В это время maman с
тою же мыслью подошла с противоположной стороны коляски и позвала меня по имени. Услыхав ее голос сзади себя, я повернулся к ней, но так быстро, что мы стукнулись головами; она грустно улыбнулась и крепко, крепко поцеловала меня в последний раз.
Когда я принес манишку Карлу Иванычу, она уже была не нужна ему: он надел другую и, перегнувшись перед маленьким зеркальцем, которое стояло на столе, держался обеими руками за пышный бант своего галстука и пробовал, свободно ли входит в него и обратно его гладко выбритый подбородок. Обдернув со всех сторон наши платья и попросив Николая сделать для него
то же
самое, он повел нас к бабушке. Мне смешно вспомнить, как сильно пахло от нас троих помадой в
то время, как мы стали спускаться по лестнице.
Удовлетворив своему любопытству, папа передал ее протопопу, которому вещица эта, казалось, чрезвычайно понравилась: он покачивал головой и с любопытством посматривал
то на коробочку,
то на мастера, который мог сделать такую прекрасную штуку. Володя поднес своего турка и тоже заслужил
самые лестные похвалы со всех сторон. Настал и мой черед: бабушка с одобрительной улыбкой обратилась ко мне.
Мне казалось, что она это сделала потому, что ей надоело читать такие дурные и криво написанные стихи, и для
того, чтобы папа мог
сам прочесть последний стих, столь явно доказывающий мою бесчувственность.
Несмотря на
то, что княгиня поцеловала руку бабушки, беспрестанно называла ее ma bonne tante, [моя добрая тетушка (фр.).] я заметил, что бабушка была ею недовольна: она как-то особенно поднимала брови, слушая ее рассказ о
том, почему князь Михайло никак не мог
сам приехать поздравить бабушку, несмотря на сильнейшее желание; и, отвечая по-русски на французскую речь княгини, она сказала, особенно растягивая свои слова...
Все находили, что эта привычка очень портит его, но я находил ее до
того милою, что невольно привык делать
то же
самое, и чрез несколько дней после моего с ним знакомства бабушка спросила: не болят ли у меня глаза, что я ими хлопаю, как филин.
Эпизод с перчаткой, хотя и мог кончиться дурно, принес мне
ту пользу, что поставил меня на свободную ногу в кругу, который казался мне всегда
самым страшным, — в кругу гостиной; я не чувствовал уже ни малейшей застенчивости в зале.
Я объяснил, что перчатка принадлежала Карлу Иванычу, распространился, даже несколько иронически, о
самой особе Карла Иваныча, о
том, какой он бывает смешной, когда снимает красную шапочку, и о
том, как он раз в зеленой бекеше упал с лошади — прямо в лужу, и т. п.
«Что же он это делает? — рассуждал я
сам с собою. — Ведь это вовсе не
то, чему учила нас Мими: она уверяла, что мазурку все танцуют на цыпочках, плавно и кругообразно разводя ногами; а выходит, что танцуют совсем не так. Вон и Ивины, и Этьен, и все танцуют, a pas de Basques не делают; и Володя наш перенял новую манеру. Недурно!.. А Сонечка-то какая милочка?! вон она пошла…» Мне было чрезвычайно весело.
Во избежание такой неприятности я приостановился, с намерением сделать
то самое коленце, которое так красиво делал молодой человек в первой паре.
Но в
ту самую минуту, как я раздвинул ноги и хотел уже припрыгнуть, княжна, торопливо обегая вокруг меня, с выражением тупого любопытства и удивления посмотрела на мои ноги.
Я до
того растерялся, что, вместо
того чтобы танцевать, затопал ногами на месте,
самым странным, ни с тактом, ни с чем не сообразным образом, и, наконец, совершенно остановился.
Я выделывал ногами
самые забавные штуки:
то, подражая лошади, бежал маленькой рысцой, гордо поднимая ноги,
то топотал ими на месте, как баран, который сердится на собаку, при этом хохотал от души и нисколько не заботился о
том, какое впечатление произвожу на зрителей, Сонечка тоже не переставала смеяться: она смеялась
тому, что мы кружились, взявшись рука за руку, хохотала, глядя на какого-то старого барина, который, медленно поднимая ноги, перешагнул через платок, показывая вид, что ему было очень трудно это сделать, и помирала со смеху, когда я вспрыгивал чуть не до потолка, чтобы показать свою ловкость.
Но когда я опять взглянул на прекрасное личико моей дамы, в нем было, кроме
того выражения веселости, здоровья и беззаботности, которое понравилось мне в моем, столько изящной и нежной красоты, что мне сделалось досадно на
самого себя, я понял, как глупо мне надеяться обратить на себя внимание такого чудесного создания.
— Ах, мой батюшка, — сказала она, кинув на меня взгляд
самого нежного сострадания, — не
то, чтобы ожидать, а я и теперь подумать-то не могу.
Долго еще говорила она в
том же роде, и говорила с такою простотою и уверенностью, как будто рассказывала вещи
самые обыкновенные, которые
сама видала и насчет которых никому в голову не могло прийти ни малейшего сомнения. Я слушал ее, притаив дыхание, и, хотя не понимал хорошенько
того, что она говорила, верил ей совершенно.
Тщеславие есть чувство
самое несообразное с истинною горестью, и вместе с
тем чувство это так крепко привито к натуре человека, что очень редко даже
самое сильное горе изгоняет его.