Неточные совпадения
Издревле
та сторона была крыта лесами дремучими, сидели в них мордва, черемиса, булгары, буртасы и другие язы́ки чужеродные; лет за пятьсот и поболе
того русские люди стали селиться в
той стороне. Константин Васильевич, великий князь Суздальский, в половине XIV века перенес свой стол из Суздаля в Нижний Новгород, назвал из чужих княжений русских людей и расселил их по Волге, по Оке и по Кудьме. Так летопись
говорит, а народные преданья вот что сказывают...
Исстари велся
тот промысел: еще на Стоглавом соборе, жалуясь Грозному на поганские обычаи, архиереи про сергачей
говорили, что они «кормяще и храняще медведя на глумление и на прельщение простейших человек… велию беду на христианство наводят».
Кто
говорил, что клад Кузьмы Рощина достался ему, кто заверял, что знается Данило с разбойниками, а в Муромских лесах в
те поры они еще «пошаливали», оттого и пошла молва по народу, будто богатство Даниле на дуване досталось.
Хоть эти работы при отдаче в науку ребят в уговор не входили, однако ж родители на Терентьевну за
то не скорбели, а еще ей же в похвалу
говаривали: «Пущай-де к трудам пострелов приучает».
— Нет, мать моя! — возразила Анисья Терентьевна. — Послушала бы ты, что в людях-то
говорят про твое обученье да про
то, как учишь ты свою ученицу… Уши вянут, сударыня. Вот что.
— Да чтой-то ты, Анисья Терентьевна?.. Помилуй, ради Христа, с чего ты взяла такие слова мне
говорить? — взволнованным голосом, но решительно сказала ей на
то Дарья Сергевна. — Что тебе за дело? Кто просит твоих советов да поучений?
Смолокуров соглашался с красноглаголивой уставщи́цей,
говорил, что самому ему доводилось и
тех, и других видать и что он не знает, которые из них хуже.
«И
то еще я замечал, —
говорил он, — что пенсионная, выйдя замуж, рано ли поздно, хахаля заведет себе, а не
то и двух, а котора у мастерицы была в обученье, дура-то дурой окажется, да к
тому же и злобы много накопит в себе…» А Макрина тотчáс ему на
те речи: «С мужьями у таких жен, сколько я их ни видывала, ладов не бывает: взбалмошны, непокорливы, что ни день,
то в дому содом да драна грамота, и таким женам много от супружеских кулаков достается…» Наговорившись с Марком Данилычем о таких женах и девицах, Макрина ровно обрывала свои россказни, заводила речь о стороннем, а дня через два опять, бывало, поведет прежние речи…
А насчет вашего хозяйства покойница мне ничего не
говорила, и я слова ей в
том не давала…
— А не просила разве она вас, умираючи, чтоб и меня не оставили вы своим советом да заботами?.. Попомните-ка? Не
говорила разве
того вам покойница?
—
Говорила, — потупляя глаза и слегка вспыхнув, ответила Дарья Сергевна. — Но ведь вы и
того, думаю я, не забыли, после каких уговоров, после какого от меня отказа про
то она
говорила?
— Перестанем
говорить о
том, — спокойно промолвила Дарья Сергевна.
Думал он, что Смолокуров вспрыгнет до потолка от радости, вышло не
то: Марко Данилыч наотрез отказал ему,
говоря, что дочь у него еще молода, про женихов ей рано и думать, да если бы была и постарше, так он бы ее за дворянина не выдал, а только за своего брата купца, с хорошим капиталом.
Замолчал приказчик. По опыту знал он, что чем больше
говорить с Марком Данилычем,
тем хуже. Примолк и Марко Данилыч. Обойдя восьмую баржу, спросил он...
— Теперь он, собака, прямехонько к водяному!.. Сунет ему, а
тот нас совсем завинит, — так
говорил толпе плечистый рабочий с сивой окладистой бородой, с черными, как уголь, глазами. Вся артель его уважала, рабочие звали его «дядей Архипом». — Снаряжай, Сидор, спину-то: тебе, парень, в перву голову отвечать придется.
— Да я все насчет
того же, порадей ты об нас, помоги в нашей беде, —
говорил дядя Архип.
— Уж как мне противен был этот тюлень, — продолжал свое Смолокуров. —
Говорить даже про него не люблю, а вот поди ж ты тут — пустился на него… Орошин, дуй его горой, соблазнил… Смутил, пес… И вот теперь по его милости совсем я завязался. Не поверишь, Зиновий Алексеич, как не рад я тюленьему промыслу, пропадай он совсем!.. Убытки одни… Рыба — дело иное: к Успеньеву дню расторгуемся, надо думать, а с тюленем до самой последней поры придется руки сложивши сидеть. И
то половины с рук не сойдет.
— Во всем так, друг любезный, Зиновий Алексеич, во всем, до чего ни коснись, — продолжал Смолокуров. — Вечор под Главным домом повстречался я с купцом из Сундучного ряда. Здешний торговец, недальний, от Старого Макарья. Что, спрашиваю, как ваши промысла? «Какие,
говорит, наши промысла, убыток один, дело хоть брось». Как так? — спрашиваю. «Да вот,
говорит, в Китае не
то война, не
то бунт поднялся, шут их знает, а нашему брату хоть голову в петлю клади».
— Да, Федор Меркулыч человек был мудрый и благочестивый, — продолжал Смолокуров. — Оттого и тюленем не займовался, опричь рыбы никогда ничего не лавливал. И бешенку на жир не топил, «грешно,
говорил, таку погань в народ пускать, для
того что вкушать ее не показано…». Сынок-от не в батюшку пошел. В тюленя́ весь капитал засадить… Умно, неча сказать… Променял шило на свайку… Нет, дружище, ежели и вперед он так пойдет, так, едучи в лодке, пуще, чем в бане, угорит.
— Один всего только и есть, — ответил Доронин. — Сестра еще была, да
та еще при жизни родителя выделена… Матери нет… Так ему проторговаться,
говоришь?
— Вот и согрешим, — с довольством потирая руки и ходя по комнате,
говорил Марко Данилыч. — Наше от нас не уйдет; а воротимся домой, как-нибудь от этих грехов отмолимся. Не
то керженским старицам закажем молиться. Здесь же недалече… Там, брат, на этот счет ух какие мастерицы!.. Первый сорт!..
— Опять же и
то взять, — опять помолчав, продолжал свое нести Фадеев. — Только что приказали вы идти каждому к своему месту, слепые с места не шелохнулись и пуще прежнего зачали буянить, а которы с видами,
те, надеясь от вашего здоровья милости, по первому слову пошли по местам… Самым главнеющим озорникам, Сидорке во-первых, Лукьяну Носачеву, Пахомке Заплавному, они же после в шею наклали. «Из-за вас,
говорят, из-за разбойников, нам всем отвечать…» Народ смирный-с.
—
Говорят тебе: много не разговаривай! — крикнул Марко Данилыч. — Чем лясы-то распускать, лучше бы поспрошал у кого-нибудь, где
тот трактир…
— Какие дела?.. Ни с ним, ни с родителем его дел у меня никаких не бывало, — маленько, чуть-чуть смутившись, ответил Доронин. — По человечеству,
говорю, жалко. А
то чего же еще? Парень он добрый, хороший — воды не замутит, ровно красная девица.
— Да ведь
говорю я тебе!.. Где я буду их искать? — отозвался Зиновий Алексеич. — До твоего приезду спрашивал кой у кого из рыбников. И от них
те же речи, что от тебя.
— Эк как возлюбил ты этого Меркулова… Ровно об сыне хлопочешь, — лукаво улыбнувшись, молвил Смолокуров. — Не тужи, Бог даст, сварганим. Одно только, к Орошину ни под каким видом не езди, иначе все дело изгадишь. Встретишься с ним, и речи про тюленя́ не заводи. И с другим с кем из рыбников свидишься и
тем ничего не
говори. Прощай, однако ж, закалякался я с тобой, а мне давно на караван пора.
И остался племянник у дяди до по́лночи,
говорил с ним о делах своих и намереньях, разговорился и с сестрицами, хоть ни
той, ни другой ни «ты» сказать, ни «сестрицей» назвать не осмелился. И хотелось бы и бояться бы, кажется, нечего, да
тех слов не может он вымолвить; язык-от ровно за порогом оставил.
Зиновий Алексеич и Татьяна Андревна свято хранили заветы прадедов и, заботясь о Меркулове, забывали дальность свойства: из роду, из племени не выкинешь,
говорил они, к
тому ж Микитушка сиротинка — ни отца нет, ни матери, ни брата, ни сестры; к
тому ж человек он заезжий — как же не обласкать его, как не приголубить, как не при́зреть в теплом, родном, семейном кружке?
— А вот, к примеру сказать, уговорились бы мы с вами тысяч по двадцати даром получить, — стал
говорить Веденеев. — У меня наличных полтины нет, а товару всего на какую-нибудь тысячу, у вас
то же. Вот и пишем мы друг на дружку векселя, каждый тысяч по двадцати, а не
то и больше. И ежели в банках по знакомству с директорами имеем мы доверие, так вы под мой вексель деньги получаете, а я под ваш. Вот у нас с вами гроша не было, а вдруг стало по двадцати тысяч.
— То-то и есть, оттого вы так и
говорите. А вот как огреют вас разика три, четыре, так не бойсь другую песню запоете.
И долго, чуть не до самого свету, советовался он с Татьяной Андревной, рассказав ей, что
говорил ему Марко Данилыч. Придумать оба не могли, что бы это значило, и не давали веры
тому, что сказано было про Веденеева. Обоим Дорониным Дмитрий Петрович очень понравился. Татьяна Андревна находила в нем много сходства с милым, любезным Никитушкой.
— Ох уж эти мне затеи! —
говорила она. — Ох уж эти выдумщики! Статочно ль дело по ночам в лодке кататься! Теперь и в поле-то опасно, для
того что росистые ночи пошли, а они вдруг на воду… Разум-от где?.. Не диви молодым, пожилые-то что? Вода ведь теперь холодна, давно уж олень копытом в ней ступил. Долго ль себя остудить да нажить лихоманку. Гляди-ка, какая стала — в лице ни кровинки. Самовар поскорее поставлю, липового цвету заварю. Напейся на ночь-то.
«Славу мира возлюбил, —
говорили про него строгие поборники старообрядства, — возлагает он надежду на князи и на сыны человеческие, в них же несть спасения, водится с ними из-за почестей и ради
того небрежет о хранении отеческих преданий».
Но всехвальная рогожская учительница мать Пульхерия на
то, бывало,
говаривала: «Был бы в вере тверд, да был бы всегдашним нашим заступником пред сильными внешнего мира, и все согрешения его вольные и невольные, яже словом и яже делом, на свою душу беру».
На другой день Великой пречистой третьему Спасу празднуют. Праздник тоже честно́й, хоть и поменьше Успеньева дня. По местам
тот праздник кануном осени зовут; на него,
говорят, ласточкам третий, последний отлет на зимовку за теплое море; на
тот день,
говорят, врач Демид на деревьях ли́ству желтит. Сборщикам и сборщицам третий Спас кстати; знают издавна они, что по праздникам благодетели бывают добрей, подают щедрее.
— Убирайтесь, покамест целы!.. Убирайтесь,
говорю вам, не
то велю шестами по вашему ботничишку… Искупаетесь тогда у меня!
До ночи просидела Таифа, поджидая возврата Марка Данилыча. Еще хотелось ей
поговорить с ним про тесное обстояние Манефиной обители. Знала, что чем больше поплачет,
тем больше возьмет. Но так и ушла, не дождавшись обительского благодетеля.
— Все тебя поминала, — тихим, чуть слышным голосом
говорила Дуня. — Сначала боязно было, стыдно, ни минуты покоя не знала. Что ни делаю, что ни вздумаю, а все одно да одно на уме. Тяжело мне было, Грунюшка, так тяжело, что, кажется, смерть бы легче принять. По реке мы катались, с косной. С нами был… Добрый такой… правдивый… И так он глядел на меня и таким голосом
говорил со мной, что меня
то в жар,
то в озноб.
Всегда угрюм и молчалив, редко
говаривал он с подначальными, и
то завсегда рывком да с ругней.
Лет уж двадцать служил
тот приказчик ему, и не
то чтобы пальцем трону́ть, обидного слова никогда Смолокуров ему не
говаривал.
С хозяином зачнет
говорить, и
то бы ему в каждое слово щетинку всучить, иной раз ругнет даже его, но Марко Данилыч на
то никогда ни полслова.
То алела,
то бледнела Наташа. Разгорелись у нее ясные глазки, насупились соболиные брови. Вещее сердце уму-разуму
говорило: «Нет правды в речах рыбника злого».
— Нового ничего нет, — ответил Доронин. — Что вечор
говорил,
то и седни скажу: буду ждать письма от Меркулова.
— По-моему, тут главное
то, что у него, все едино, как у Никитушки, нет ни отца, ни матери, сам себе верх, сам себе голова, —
говорила Татьяна Андревна. — Есть, слышно, старая бабушка, да и
та,
говорят, на ладан дышит, из ума совсем выжила, стало быть, ему не будет помеха. Потому, ежели Господь устроит Наташину судьбу, нечего ей бояться ни крутого свекра, ни лихой свекрови, ни бранчивых деверьёв, ни золовок-колотовок.
— С письмом, — ответил Фадеев. —
Говорил, что отдаст его в почтовую контору, — что,
говорит, там хотят,
то пущай с ним и делают.
И она, и Лизавета Зиновьевна со слезами немой благодарности смотрели на Дмитрия Петровича, а Наташа с каким-то величавым самодовольством поглядывала
то на мать,
то на сестру и будто
говорила ясными взорами: «Что?
Когда же у отца зашел разговор с Дмитрием Петровичем про цены на тюлений жир и вспомнила она, как Марко Данилыч хотел обмануть и Меркулова, и Зиновья Алексеича и какие обидные слова
говорил он тогда про Веденеева, глаза у ней загорелись полымем, лицо багрецом подернулось, двинулась она, будто хотела встать и вмешаться в разговор, но, взглянув на Дуню, опустила глаза, осталась на месте и только кидала полные счастья взоры
то на отца,
то на мать,
то на сестру.
А Наташа думала: «Когда ж мой Митенька скажет словами
то, что так ясно очами
говорит…» Было бы скучно сидеть с ними Дунюшке, но сама она потонула в думах.
— Так бы и
говорили, — ворчал извозчик. — А
то: «туда». Ночь, ярманка — известно, куда в этакую пору ездят купцы.
— Как я рад, как я рад такой приятной встрече, —
говорил Никита Федорыч, обнимая и крепко целуя Флора Гаврилова, к немалому изумлению веденеевского приказчика. «Что за светло воскресенье нашло на него», — думает Флор Гаврилов. И вспало ему на ум
то же самое, что подумалось и капитану, и рабочему с богатырскими плечами, и пассажирам: «Хлебнул, должно быть, ради сырой погоды».
Неточные совпадения
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна любит не шутя // И предается безусловно // Любви, как милое дитя. // Не
говорит она: отложим — // Любви мы цену
тем умножим, // Вернее в сети заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой, там недоуменьем // Измучим сердце, а потом // Ревнивым оживим огнем; // А
то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый из оков // Всечасно вырваться готов.
«Не спится, няня: здесь так душно! // Открой окно да сядь ко мне». — // «Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно, //
Поговорим о старине». — // «О чем же, Таня? Я, бывало, // Хранила в памяти не мало // Старинных былей, небылиц // Про злых духов и про девиц; // А нынче всё мне тёмно, Таня: // Что знала,
то забыла. Да, // Пришла худая череда! // Зашибло…» — «Расскажи мне, няня, // Про ваши старые года: // Была ты влюблена тогда?» —
«Ах! няня, сделай одолженье». — // «Изволь, родная, прикажи». // «Не думай… право… подозренье… // Но видишь… ах! не откажи». — // «Мой друг, вот Бог тебе порука». — // «Итак, пошли тихонько внука // С запиской этой к О… к
тому… // К соседу… да велеть ему, // Чтоб он не
говорил ни слова, // Чтоб он не называл меня…» — // «Кому же, милая моя? // Я нынче стала бестолкова. // Кругом соседей много есть; // Куда мне их и перечесть». —
Ужель
та самая Татьяна, // Которой он наедине, // В начале нашего романа, // В глухой, далекой стороне, // В благом пылу нравоученья // Читал когда-то наставленья, //
Та, от которой он хранит // Письмо, где сердце
говорит, // Где всё наруже, всё на воле, //
Та девочка… иль это сон?.. //
Та девочка, которой он // Пренебрегал в смиренной доле, // Ужели с ним сейчас была // Так равнодушна, так смела?
Но
та, сестры не замечая, // В постеле с книгою лежит, // За листом лист перебирая, // И ничего не
говорит. // Хоть не являла книга эта // Ни сладких вымыслов поэта, // Ни мудрых истин, ни картин, // Но ни Виргилий, ни Расин, // Ни Скотт, ни Байрон, ни Сенека, // Ни даже Дамских Мод Журнал // Так никого не занимал: //
То был, друзья, Мартын Задека, // Глава халдейских мудрецов, // Гадатель, толкователь снов.