Неточные совпадения
Либеральная партия
говорила или, лучше, подразумевала, что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о
том свете, когда и на этом жить было бы очень весело.
Она только что пыталась сделать
то, что пыталась сделать уже десятый раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, — и опять не могла на это решиться; но и теперь, как в прежние раза, она
говорила себе, что это не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью
той боли, которую он ей сделал.
— Ах, оставьте, оставьте меня! — сказала она и, вернувшись в спальню, села опять на
то же место, где она
говорила с мужем, сжав исхудавшие руки с кольцами, спускавшимися с костлявых пальцев, и принялась перебирать в воспоминании весь бывший разговор.
Профессор с досадой и как будто умственною болью от перерыва оглянулся на странного вопрошателя, похожего более на бурлака, чем на философа, и перенес глаза на Сергея Ивановича, как бы спрашивая: что ж тут
говорить? Но Сергей Иванович, который далеко не с
тем усилием и односторонностью
говорил, как профессор, и у которого в голове оставался простор для
того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать
ту простую и естественную точку зрения, с которой был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
— Не имеем данных, — подтвердил профессор и продолжал свои доводы. — Нет, —
говорил он, — я указываю на
то, что если, как прямо
говорит Припасов, ощущение и имеет своим основанием впечатление,
то мы должны строго различать эти два понятия.
— Я не знаю, — отвечал он, не думая о
том, что
говорит. Мысль о
том, что если он поддастся этому ее тону спокойной дружбы,
то он опять уедет ничего не решив, пришла ему, и он решился возмутиться.
«Боже мой, что я сделал! Господи Боже мой! Помоги мне, научи меня»,
говорил Левин, молясь и вместе с
тем чувствуя потребность сильного движения, разбегаясь и выписывая внешние и внутренние круги.
— А недурны, —
говорил он, сдирая серебряною вилочкой с перламутровой раковины шлюпающих устриц и проглатывая их одну за другой. — Недурны, — повторял он, вскидывая влажные и блестящие глаза
то на Левина,
то на Татарина.
— Да нехорошо. Ну, да я о себе не хочу
говорить, и к
тому же объяснить всего нельзя, — сказал Степан Аркадьич. — Так ты зачем же приехал в Москву?… Эй, принимай! — крикнул он Татарину.
— Так, что она мало
того что любит тебя, — она
говорит, что Кити будет твоею женой непременно.
— Ах перестань! Христос никогда бы не сказал этих слов, если бы знал, как будут злоупотреблять ими. Изо всего Евангелия только и помнят эти слова. Впрочем, я
говорю не
то, что думаю, а
то, что чувствую. Я имею отвращение к падшим женщинам. Ты пауков боишься, а я этих гадин. Ты ведь, наверно, не изучал пауков и не знаешь их нравов: так и я.
И
те, что понимают только неплатоническую любовь, напрасно
говорят о драме.
Княгиня же, со свойственною женщинам привычкой обходить вопрос,
говорила, что Кити слишком молода, что Левин ничем не показывает, что имеет серьезные намерения, что Кити не имеет к нему привязанности, и другие доводы; но не
говорила главного,
того, что она ждет лучшей партии для дочери, и что Левин несимпатичен ей, и что она не понимает его.
Но хорошо было
говорить так
тем, у кого не было дочерей; а княгиня понимала, что при сближении дочь могла влюбиться, и влюбиться в
того, кто не захочет жениться, или в
того, кто не годится в мужья.
— Когда найдено было электричество, — быстро перебил Левин, —
то было только открыто явление, и неизвестно было, откуда оно происходит и что оно производит, и века прошли прежде, чем подумали о приложении его. Спириты же, напротив, начали с
того, что столики им пишут и духи к ним приходят, а потом уже стали
говорить, что это есть сила неизвестная.
Она, счастливая, довольная после разговора с дочерью, пришла к князю проститься по обыкновению, и хотя она не намерена была
говорить ему о предложении Левина и отказе Кити, но намекнула мужу на
то, что ей кажется дело с Вронским совсем конченным, что оно решится, как только приедет его мать. И тут-то, на эти слова, князь вдруг вспылил и начал выкрикивать неприличные слова.
Он
говорил с нею
то, что обыкновенно
говорят в свете, всякий вздор, но вздор, которому он невольно придавал особенный для нее смысл.
Если б он мог слышать, что
говорили ее родители в этот вечер, если б он мог перенестись на точку зрения семьи и узнать, что Кити будет несчастна, если он не женится на ней, он бы очень удивился и не поверил бы этому. Он не мог поверить
тому, что
то, что доставляло такое большое и хорошее удовольствие ему, а главное ей, могло быть дурно. Еще меньше он мог бы поверить
тому, что он должен жениться.
Но хотя Вронский и не подозревал
того, что
говорили родители, он, выйдя в этот вечер от Щербацких, почувствовал, что
та духовная тайная связь, которая существовала между ним и Кити, утвердилась нынешний вечер так сильно, что надо предпринять что-то.
— Я не знаю, — отвечал Вронский, — отчего это во всех Москвичах, разумеется, исключая
тех, с кем
говорю, — шутливо вставил он, — есть что-то резкое. Что-то они всё на дыбы становятся, сердятся, как будто всё хотят дать почувствовать что-то…
— Не правда ли, очень мила? — сказала графиня про Каренину. — Ее муж со мною посадил, и я очень рада была. Всю дорогу мы с ней проговорили. Ну, а ты,
говорят… vous filez le parfait amour. Tant mieux, mon cher, tant mieux. [у тебя всё еще тянется идеальная любовь.
Тем лучше, мой милый,
тем лучше.]
— Ну, нет, — сказала графиня, взяв ее за руку, — я бы с вами объехала вокруг света и не соскучилась бы. Вы одна из
тех милых женщин, с которыми и
поговорить и помолчать приятно. А о сыне вашем, пожалуйста, не думайте; нельзя же никогда не разлучаться.
То же самое думал ее сын. Он провожал ее глазами до
тех пор, пока не скрылась ее грациозная фигура, и улыбка остановилась на его лице. В окно он видел, как она подошла к брату, положила ему руку на руку и что-то оживленно начала
говорить ему, очевидно о чем-то не имеющем ничего общего с ним, с Вронским, и ему ото показалось досадным.
Все эти дни Долли была одна с детьми.
Говорить о своем горе она не хотела, а с этим горем на душе
говорить о постороннем она не могла. Она знала, что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и
то ее радовала мысль о
том, как она выскажет,
то злила необходимость
говорить о своем унижении с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
— Да, я его знаю. Я не могла без жалости смотреть на него. Мы его обе знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное, что меня тронуло… — (и тут Анна угадала главное, что могло тронуть Долли) — его мучают две вещи:
то, что ему стыдно детей, и
то, что он, любя тебя… да, да, любя больше всего на свете, — поспешно перебила она хотевшую возражать Долли, — сделал тебе больно, убил тебя. «Нет, нет, она не простит», всё
говорит он.
Но как будто нарочно, каждый раз, как она смягчалась, она начинала опять
говорить о
том, чтò раздражало ее.
Я видела только его и
то, что семья расстроена; мне его жалко было, но,
поговорив с тобой, я, как женщина, вижу другое; я вижу твои страдания, и мне, не могу тебе сказать, как жаль тебя!
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал,
говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил,
тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…
— Ну, разумеется, — быстро прервала Долли, как будто она
говорила то, что не раз думала, — иначе бы это не было прощение. Если простить,
то совсем, совсем. Ну, пойдем, я тебя проведу в твою комнату, — сказала она вставая, и по дороге Долли обняла Анну. — Милая моя, как я рада, что ты приехала. Мне легче, гораздо легче стало.
Облонский обедал дома; разговор был общий, и жена
говорила с ним, называя его «ты», чего прежде не было. В отношениях мужа с женой оставалась
та же отчужденность, но уже не было речи о разлуке, и Степан Аркадьич видел возможность объяснения и примирения.
— Знаю, как ты всё сделаешь, — отвечала Долли, — скажешь Матвею сделать
то, чего нельзя сделать, а сам уедешь, а он всё перепутает, — и привычная насмешливая улыбка морщила концы губ Долли, когда она
говорила это.
К десяти часам, когда она обыкновенно прощалась с сыном и часто сама, пред
тем как ехать на бал, укладывала его, ей стало грустно, что она так далеко от него; и о чем бы ни
говорили, она нет-нет и возвращалась мыслью к своему кудрявому Сереже. Ей захотелось посмотреть на его карточку и
поговорить о нем. Воспользовавшись первым предлогом, она встала и своею легкою, решительною походкой пошла за альбомом. Лестница наверх в ее комнату выходила на площадку большой входной теплой лестницы.
— Отдыхаешь, вальсируя с вами, — сказал он ей, пускаясь в первые небыстрые шаги вальса. — Прелесть, какая легкость, précision, [точность,] —
говорил он ей
то, что
говорил почти всем хорошим знакомым.
И странно
то, что хотя они действительно
говорили о
том, как смешон Иван Иванович своим французским языком, и о
том, что для Елецкой можно было бы найти лучше партию, а между
тем эти слова имели для них значение, и они чувствовали это так же, как и Кити.
Только пройденная ею строгая школа воспитания поддерживала ее и заставляла делать
то, чего от нее требовали,
то есть танцовать, отвечать на вопросы,
говорить, даже улыбаться.
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что
говорит с огромной шапкой волос молодой человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата не видно было. У Константина больно сжалось сердце при мысли о
том, в среде каких чужих людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к
тому, что
говорил господин в поддевке. Он
говорил о каком-то предприятии.
— Да не
говори ей вы. Она этого боится. Ей никто, кроме мирового судьи, когда ее судили за
то, что она хотела уйти из дома разврата, никто не
говорил вы. Боже мой, что это за бессмыслица на свете! — вдруг вскрикнул он. — Эти новыя учреждения, эти мировые судьи, земство, что это за безобразие!
Читала ли она, как героиня романа ухаживала за больным, ей хотелось ходить неслышными шагами по комнате больного; читала ли она о
том, как член парламента
говорил речь, ей хотелось
говорить эту речь; читала ли она о
том, как леди Мери ехала верхом за стаей и дразнила невестку и удивляла всех своею смелостью, ей хотелось это делать самой.
А вместе с
тем на этом самом месте воспоминаний чувство стыда усиливалось, как будто какой-то внутренний голос именно тут, когда она вспомнила о Вронском,
говорил ей: «тепло, очень тепло, горячо».
Не раз
говорила она себе эти последние дни и сейчас только, что Вронский для нее один из сотен вечно одних и
тех же, повсюду встречаемых молодых людей, что она никогда не позволит себе и думать о нем; но теперь, в первое мгновенье встречи с ним, ее охватило чувство радостной гордости.
— Да, как видишь, нежный муж, нежный, как на другой год женитьбы, сгорал желанием увидеть тебя, — сказал он своим медлительным тонким голосом и
тем тоном, который он всегда почти употреблял с ней, тоном насмешки над
тем, кто бы в самом деле так
говорил.
— О, прекрасно! Mariette
говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за
то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
Говорить об этом — значит придавать важность
тому, что ее не имеет».
Из-за двери еще на свой звонок он услыхал хохот мужчин и лепет женского голоса и крик Петрицкого: «если кто из злодеев,
то не пускать!» Вронский не велел денщику
говорить о себе и потихоньку вошел в первую комнату.
Надо было покориться, так как, несмотря на
то, что все доктора учились в одной школе, по одним и
тем же книгам, знали одну науку, и несмотря на
то, что некоторые
говорили, что этот знаменитый доктор был дурной доктор, в доме княгини и в ее кругу было признано почему-то, что этот знаменитый доктор один знает что-то особенное и один может спасти Кити.
Ей попробовали рассказывать, что
говорил доктор, но оказалось, что, хотя доктор и
говорил очень складно и долго, никак нельзя было передать
того, что он сказал. Интересно было только
то, что решено ехать за границу.
Казалось, очень просто было
то, что сказал отец, но Кити при этих словах смешалась и растерялась, как уличенный преступник. «Да, он всё знает, всё понимает и этими словами
говорит мне, что хотя и стыдно, а надо пережить свой стыд». Она не могла собраться с духом ответить что-нибудь. Начала было и вдруг расплакалась и выбежала из комнаты.
— Она так жалка, бедняжка, так жалка, а ты не чувствуешь, что ей больно от всякого намека на
то, что причиной. Ах! так ошибаться в людях! — сказала княгиня, и по перемене ее тона Долли и князь поняли, что она
говорила о Вронском. — Я не понимаю, как нет законов против таких гадких, неблагородных людей.
— Нет, она ничего не
говорила ни про
того ни про другого; она слишком горда. Но я знаю, что всё от этого…
— Что, что ты хочешь мне дать почувствовать, что? —
говорила Кити быстро. —
То, что я была влюблена в человека, который меня знать не хотел, и что я умираю от любви к нему? И это мне
говорит сестра, которая думает, что… что… что она соболезнует!.. Не хочу я этих сожалений и притворств!