Неточные совпадения
Марку Данилычу ее рассказы пришлись
по́
сердцу; щедро наградив Манефу за службы, в его домашней моленной Макриной отправленные, обещал на будущее время быть благодетелем честно́й обители, если же мать Манефа с сестрами будут согласны, то, пожалуй, и ктитором сделаться.
— Значит, веру в силу молитвы имеет, — молвил Марко Данилыч. — Сказано:
по вере вашей будет вам. Вот ему и досадно теперича на матерей. Что ж тут такого?.. До кого ни доведись!.. Над кем-нибудь надо же
сердце сорвать!
Идет да идет Петр Степаныч, думы свои думая. Фленушка из мыслей у него не выходит. Трепетанье минувшей любви в пораженном нежданным известием
сердце. Горит голова, туманится в глазах,
по телу дрожь пробегает.
Зоркий материнский глаз
по взглядам Веденеева и Наташи замечал, что было у них нá
сердце.
Всегда, сколько ни помнила себя Лиза, жила она
по добру и
по правде, никогда ее
сердце не бывало причастно ни вражде, ни злой ненависти, и вдруг в ту самую минуту, что обещала ей столько счастья и радостей, лукавый дух сомненья тлетворным дыханьем возмутил ее мысли, распалил душу злобой, поработил ее и чувства, и волю, и разум.
После завтрака Татьяна Андревна, догадавшись
по говору материнского
сердца, что меж женихом и невестой проскочило что-то неладное, приказала Наташе что-то
по хозяйству и сама вышла, сказав мужу, что надо с ним о чем-то неотложном посоветоваться, остался Меркулов с Лизой один на один. Уйти нельзя, молчать тоже нельзя. «Дай расспрошу», — подумал он и повел речь издалека.
Ровно в
сердце кольнуло то слово Манефу. Побледнела она, и глаза у ней засверкали. Быстро поднялась она с места и, закинув руки за спину, крупными, твердыми шагами стала ходить взад и вперед
по келье. Душевная борьба виделась в каждом ее слове, в каждом ее движенье.
«Ведай, Флена Васильевна, что ты мне не токмо дщерь о Господе, но и
по плоти родная дочь. Моли Бога о грешной твоей матери, а покрыет он, Пресвятый, своим милосердием прегрешения ея вольные и невольные, явные и тайные. Родителя твоего имени не поведаю, нет тебе в том никакой надобности. Сохрани тайну в
сердце своем, никому никогда ее не повеждь. Господом Богом в том заклинаю тебя. А записку сию тем же часом, как прочитаешь, огню предай».
— Потерпи же!.. Потерпи, голубчик!.. Желанный ты мой, ненаглядный!.. До верхотины Вражка не даль какая. — Так нежно и страстно шептала Фленушка, ступая быстрыми шагами и склоняясь на плечо Самоквасова. — Там до́сыта наговоримся… — ровно дитя, продолжала она лепетать. — Ох, как
сердце у меня
по тебе изболело!.. Исстрадалась я без тебя, Петенька, измучилась! Не брани меня. Марьюшка мне говорила… знаешь ты от кого-то… что с тоски да с горя я пить зачала…
— Говорить-то ты, точно, это говаривал, и я таковые твои речи слыхивала, да веры у меня что-то неймется им, — с усмешкой молвила Фленушка. — Те речи у тебя ведь облыжные… Не раз я тебе говаривала, что любовь твоя, ровно вешний лед — не крепка, не надежна… Жиденек
сердцем ты, Петенька!.. Любви такой девки, как я, — тебе не снести…
По себе поищи, потише да посмирнее. Что, с Дуней-то Смолокуровой ладится, что ли, у тебя?
— Да с чего ты так к
сердцу принимаешь? — говорил жене Зиновий Алексеич. — Жили без него и вперед будем жить, не тужить, никому не служить. Не бечи́ ж за ним, не знай зачем. Был, провалил; ну и кончено дело. На всех, мать моя, не угодишь, на всех и солнышко не усветит… По-моему, нечего и поминать про него.
По душе пришлась скорбной Дуне Марья Ивановна. Голос тихий и кроткий, речь задушевная, нежная, добрая улыбка, скромные, но величавые приемы и проницательные ясные взоры чудным блеском сиявших голубых очей невольно, бессознательно влекли к ней разбитое
сердце потерявшей земные радости девушки.
Но где ж оно, где это малое стадо? В каких пустынях, в каких вертепах и пропастях земных сияет сие невидимое чуждым людям светило? Не знает Герасим, где оно, но к нему стремятся все помыслы молодого отшельника, и он, нося в
сердце надежду быть причтенным когда-нибудь к этому малому стаду, пошел искать его
по белу свету.
И бросив на стол белые, исхудалые,
по локоть обнаженные руки, прижала к ним скорбное лицо и горько зарыдала. У Герасима
сердце повернулось…
Вот он в арестантском халате на тюремных нарах, с болью в
сердце, с отчаяньем в душе, а рядом с ним буйный разгул товарищей
по заключенью, дикий хохот, громкие песни, бесстыдная похвальба преступностью, ругательства, драки…
Про старые годы так миршенцы говаривали, так
сердцем болели
по былым временам, вспоминая монастырщину и плачась о ней, как о потерянном рае.
Не вставая с земли, зажмуря глаза, раскрыв рты, сбитые с ног мальчуганы хотели было звонкую ревку задать, но стоявшие сзади их и
по сторонам миршенские подростки и выростки окрысились на мальцов и в
сердцах на них крикнули...
Попросите их Христом Богом — поболели бы
сердцем по горьком, несчастном житье моем.
Когда явишься ты в среде малого стада, в сонме племени нового Израиля, и Божьи люди станут молиться на твоих глазах истинной молитвой, не подумаешь ли ты по-язычески, не скажешь ли в
сердце своем: «Зачем они хлопают так неистово в ладоши, зачем громко кричат странными голосами?..»
Бьется
сердце по тебе, убивается, и некому успокоить меня, утешити!..
Уж после отправки к Дуне письма вспомнила Дарья Сергевна про Аграфену Петровну. Хоть в последнее время Дуня и переменилась к своему «другу любезному», стала к ней холодна и почти совсем избегала разговоров с ней, однако, зная доброе
сердце Аграфены Петровны, Дарья Сергевна послала к ней нарочного. Слезно просила ее приехать к больному вместе с Иваном Григорьичем и со всеми детками, самой съездить за Дуней, а Ивана Григорьича оставить для распорядков
по делам Марка Данилыча…
На всякий случай Патап Максимыч отложил, сколько надо, денег ради умягчения консисторских
сердец, на случай, ежели б свибловский поп Сушило подал заявление, что, дескать, повенчанный им в церкви купец Василий Борисов купно со своим тестем, торгующим
по свидетельству первого рода крестьянином Патапом Максимовым Чапуриным, главнейшим коноводом зловредного раскола, окрестили новорожденного младенца в доме означенного Чапурина в не дозволенной правительством моленной при действии тайно проживающего при городецкой часовне беглого священника Иоанна Бенажавского.
Катенька Кислова с отцом в город уехали. Стосковалась
по ней больная мать, просила хоть на короткое время побывать у нее. Не хотелось Катеньке ехать, но, делать нечего, — скрепя
сердце рассталась с Варенькой и Дуней. Со слезами проводила ее Варенька, сдержанно простилась Дуня.
«Он»! Живой! Тот,
по ком когда-то
сердце болело, в ком думала счастье найти.
А тоска так и разливается
по бледному лицу ее. Так и гложет у ней
сердце… То отец мерещится, то Самоквасов не сходит с ума. Уйти хочется, одной остаться, но Варенька ни на шаг от нее.
Всем
сердцем любившего ее отца видела редко — то
по делам, бывало, уедет он на долгое время, то день-деньской возится с прядильнями и лесной пристанью, то по-своему расправляется с приказчиками и рабочими.
Совсем, по-видимому, бесчувственная и ко всему равнодушная, Дуня страдала великим страданьем, хоть не замечали того. Все скрыла, все затаила в себе, воссиявшие было ей надежды и нежданное разочарованье, как в могилу она закопала. С каждым днем раздражалась Дуня больше и больше, а
сердце не знало покоя от тяжелых неотвязных дум.
Кто с Богом не водится,
По ночам ему не молится,
На раденьях не трудится,
Сердцем кто не надрывается,
Горючьими слезами не обливается —
Много, много с того спросится,
Тяжело будет ответ держать,
На том свете в темноте лежать!
А кто с Господом водится,
По ночам ему молится,
На раденьях не ленится,
Сердцем своим надрывается,
Живот кровью обливается,
Сердечный ключ поднимается,
Хотя
сердцем надрывается
Да слезами омывается, —
За то на небе ему слава велия!
Постоял над ним немного Николай Александрыч. Смотрит, а у Денисова лицо помертвело, руки похолодели,
сердце почти не бьется. Только изредка пробегавшие
по лицу судороги показывали, что он еще жив.
Слышит Дуня — смолкли песни в сионской горнице. Слышит —
по обеим сторонам кладовой раздаются неясные голоса, с одной — мужские, с другой — женские. Это Божьи люди в одевальных комнатах снимают «белые ризы» и одеваются в обычную одежду. Еще прошло несколько времени, голоса стихли, послышался топот, с каждой минутой слышался он тише и тише. К ужину, значит, пошли. Ждет Дуня. Замирает у ней
сердце — вот он скоро придет, вот она узнает тайну, что так сильно раздражает ее любопытство.
— Что мне миллион! — горячо воскликнул Петр Степаныч. — На что он мне? Теперь у меня у самого денег за глаза — на жизнь хватит, еще, пожалуй, останется.
По ней изболело
сердце, а не
по деньгам,
по ней
по самой… Вам все ведь известно, Аграфена Петровна, — помните, что говорил я вам в Вихореве?
Прощай, милая моя и дорогая Дунюшка, ты всегда была избранной любимицей моего
сердца; забудь же недоразумение,
по которому ты исчезла из братнина дома.
И с той поры стала
сердцем по нем сокрушаться, жалеть его.
Еще больше вспоминала она гулянки свои
по Каменному Вражку, но все затаила в
сердце и казалась ничем не возмутимою.
Неточные совпадения
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым
сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?
Она ушла. Стоит Евгений, // Как будто громом поражен. // В какую бурю ощущений // Теперь он
сердцем погружен! // Но шпор незапный звон раздался, // И муж Татьянин показался, // И здесь героя моего, // В минуту, злую для него, // Читатель, мы теперь оставим, // Надолго… навсегда. За ним // Довольно мы путем одним // Бродили
по свету. Поздравим // Друг друга с берегом. Ура! // Давно б (не правда ли?) пора!
Он был любим…
по крайней мере // Так думал он, и был счастлив. // Стократ блажен, кто предан вере, // Кто, хладный ум угомонив, // Покоится в сердечной неге, // Как пьяный путник на ночлеге, // Или, нежней, как мотылек, // В весенний впившийся цветок; // Но жалок тот, кто всё предвидит, // Чья не кружится голова, // Кто все движенья, все слова // В их переводе ненавидит, // Чье
сердце опыт остудил // И забываться запретил!
Упала… // «Здесь он! здесь Евгений! // О Боже! что подумал он!» // В ней
сердце, полное мучений, // Хранит надежды темный сон; // Она дрожит и жаром пышет, // И ждет: нейдет ли? Но не слышит. // В саду служанки, на грядах, // Сбирали ягоду в кустах // И хором
по наказу пели // (Наказ, основанный на том, // Чтоб барской ягоды тайком // Уста лукавые не ели // И пеньем были заняты: // Затея сельской остроты!).
Она любила Ричардсона // Не потому, чтобы прочла, // Не потому, чтоб Грандисона // Она Ловласу предпочла; // Но в старину княжна Алина, // Ее московская кузина, // Твердила часто ей об них. // В то время был еще жених // Ее супруг, но
по неволе; // Она вздыхала о другом, // Который
сердцем и умом // Ей нравился гораздо боле: // Сей Грандисон был славный франт, // Игрок и гвардии сержант.