Неточные совпадения
Чуть не по всем нагорным селеньям каждый крестьянин хоть самую пустую торговлю
ведет: кто хлебом, кто мясом по базарам переторговывает, кто за рыбой в Саратов ездит да зимой по деревням ее продает, кто сбирает тряпье, овчины, шерсть, иной строевой лес с Унжи да с Немды гонят; есть
и «напольные мясники», что кошек да собак бьют да шкурки их скорнякам продают.
Убедила Оленушка бездомную «сиротку-сестрицу» жить у нее, всяким довольством ее окружила, жениха обещалась сыскать. Безродная Дарья Сергевна перешла жить к «сестрице», но с уговором — не поминали б ей никогда про брачное дело. «Остаток дней положу на молитвы», — сказала она, надела черный сарафан, покрылась черным платом
и в тесной, уютной горенке
повела жизнь «христовой невесты».
Незримо для людей
ведя суровую жизнь строгой постницы, о доме
и всем мире теплая молитвенница, Дарья Сергевна похудела, побледнела, но всегда прекрасно было крытое скорбью
и любовью лицо ее, святым чувством добра
и любви сияли живые, выразительные очи ее.
Бродячие приживалки, каких много по городам, перелетные птицы, что век свой кочуют, перебегая из дому в дом: за больными походить, с детьми поводиться, помочь постряпать, пошить, помыть, сахарку поколоть, — уверяли с клятвами, что про беспутную Даренку они вернехонько всю подноготную знают — ходит-де в черном, а жизнь
ведет пеструю; живет без совести
и без стыдения у богатого вдовца в полюбовницах.
Семь лет Дуне минуло — срок «вдавати отрочат в поучение чести книг божественного писания». Справив канон, помолясь пророку Науму да бессребреникам Кузьме
и Демьяну, Марко Данилыч подал дочке азбуку в золотом переплете
и точеную костяную указку с фольговыми завитушками, а затем сам стал показывать ей буквы, заставляя говорить за собой: «аз, буки,
веди, глаголь…»
Дуня, как все дети, с большой охотой, даже с самодовольством принялась за ученье, но скоро соскучилась, охота у ней отпала,
и никак не могла она отличить буки от
веди. Сидевшая рядом Анисья Терентьевна сильно хмурилась. Так
и подмывало ее прикрикнуть на ребенка по-своему, рассказать ей про турлы-мурлы, да не посмела. А Марко Данилыч, видя, что мысли у дочки вразброд пошли, отодвинул азбуку
и, ласково погладив Дуню по головке, сказал...
Смолокуров самодовольно улыбался, гладил умницу по головке
и велел выдать Анисье Терентьевне фунт чаю да головку сахару.
— Так, сударыня… Так впрямь
и за псалтырь села… Слава Богу, слава Богу, — говорила Анисья Терентьевна
и, маленько помолчав,
повела умильные речи.
— Вот тебе, Терентьевна, платок, вот тебе
и полтина,
велю работнице крупы на кашу отсыпать, доучивай только Федюшку как следует, сажай его скорей за часослов. Знаю я мальчика — славный такой.
— Ладно, подумаем, — отрывисто ответил он
и круто повернулся к окну. Помолчала немножко Дарья Сергевна, другой разговор
повела...
Много ездила она по делам обительским, по всему старообрядству
вела обширное знакомство,
и ее рассказы очень были занятны Марку Данилычу.
Называла по именам дома богатых раскольников, где от того либо другого рода воспитания вышли дочери такие, что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы
и непочтительны к родителям, покинули стыд
и совесть, ударились в такие дела, что нелеть
и глаголати… другие, что у мастериц обучались, все, сколько ни знала их Макрина, одна другой глупее вышли, все как есть дуры дурами — ни встать, ни сесть не умеют, а чтоб с хорошими людьми беседу
вести, про то
и думать нечего.
«
И то еще я замечал, — говорил он, — что пенсионная, выйдя замуж, рано ли поздно, хахаля заведет себе, а не то
и двух, а котора у мастерицы была в обученье, дура-то дурой окажется, да к тому же
и злобы много накопит в себе…» А Макрина тотчáс ему на те речи: «С мужьями у таких жен, сколько я их ни видывала, ладов не бывает: взбалмошны, непокорливы, что ни день, то в дому содом да драна грамота,
и таким женам много от супружеских кулаков достается…» Наговорившись с Марком Данилычем о таких женах
и девицах, Макрина ровно обрывала свои россказни, заводила речь о стороннем, а дня через два опять, бывало,
поведет прежние речи…
Другая на месте Макрины тотчас бы возрадовалась, но ловкая уставщица бровью даже не
повела. Напротив, приняла озабоченный вид
и медленно, покачивая головой, промолвила...
А Дарья Сергевна хоть
и радехонька речам Марка Данилыча, но хмурится, будто ей неприятную
весть сказал он. Не молвила ни единого слова.
И пошла рассказывать ни так ни сяк не подходящее к делу. Ей только надо было отвести в сторону мысли Смолокурова; только для того
и речь
повела…
И отвела… мастерица была на такие отвороты.
Оптовый торг рыбой прямо с судов
ведут: потому
и не было у Смолокурова в ярманке лавки ни своей, ни наемной, каждый год живал он на которой-нибудь из баржей, каюты хорошие были в баржах-то устроены.
Затем, надев чистую сорочку
и напоив девушку липовым цветом с малиной, укутала ее с ног до головы
и велела тотчас глаза закрыть. Сама, не раздеваясь, возле Дуниной кровати прилегла на диване.
Вот он выводит ее из тесной толпы,
ведет в какой-то сад, она оглядывается, а это их сад, вот ее грядки, вот ее цветочки, вот
и раскрашенная узорчатая беседка, где каждый день сидит она с работой либо с книжкой в руках…
Такие разговоры
вели меж собой Марко Данилыч с Самоквасовым часа два, если не больше. Убрали чай, Дарья Сергевна куда-то вышла, Дуня села в сторонке
и принялась вязать шелковый кошелек, изредка вскидывая глаза на Петра Степаныча. В мужские разговоры девице вступать не след, оттого она
и молчала. Петр Степаныч
и рад бы словечком перекинуться с ней, да тоже нельзя — не водится.
— Хозяин плывет! — мимоходом молвил лоцману Василий Фадеев. Тот бегом в казенку на второй барже
и там наскоро вздел красну рубаху, чтоб достойным образом встретить впервые приехавшего на караван такого хозяина, что любит хороший порядок, любит его во всем от мала до велика. Пробегая к казенке, лоцман
повестил проходившего мимо водолива о приезде хозяина,
и тотчас на всех восьми баржах смолокуровского каравана раздались голоса...
Наперед
повестил Василий Фадеев всех, кто не знавал еще Марка Данилыча, что у него на глазах горло зря распускать не годится
и, пока не
велит он го́ловы крыть, стой без шапок, потому что любит почет
и блюдет порядок во всем.
— Своего, заслуженного просим!..
Вели рассчитать нас, как следует!.. Что же это за порядки будут!.. Зáдаром людей держать!.. Аль на тебя
и управы нет? — громче прежнего кричали рабочие, гуще
и гуще толпясь на палубе. С семи первых баржей, друг дружку перегоняя, бежали на шум остальные бурлаки,
и все становились перед Марком Данилычем, кричали
и бранились один громче другого.
— Мудрено, брат, придумал, — засмеялся приказчик. — Ну, выдам я тебе пачпорт, отпущу, как же деньги-то твои добуду?.. Хозяин-то ведь, чать, расписку тоже спросит с меня. У него, брат, не как у других — без расписок ни единому человеку медной полушки не
велит давать, а за всякий прочет, ежели случится, с меня вычитает… Нет, Сидорка, про то не моги
и думать.
— Полноте-ка, ребята, чепуху-то нести, — молвил, отходя от них, приказчик. — Да
и некогда мне с вами растабарывать, лепортицу
велел сготовить, кто сколько денег из вас перебрал, а я грехом проспал маленько… Пойти сготовить поскорее, не то приедет с водяным — разлютуется.
— Будет с тебя, милый человек, ей-Богу, будет, — продолжал Архип, переминаясь
и вертя в руках оборванную шляпенку. — Мы бы сейчас же разверстали, по скольку на брата придется,
и велели бы Софронке в книге расписаться: получили, мол, в Казани по стольку-то, аль там в Симбирске, что ли, что уж, тебе виднее, как надо писать.
И дело говорил он, на пользу речь
вел.
И в больших городах
и на ярманках так у нас повелось, что чуть не на каждом шагу нестерпимо гудят захожие немцы в свои волынки, наигрывают на шарманках итальянцы, бренчат на цимбалах жиды, но раздайся громко русская песня — в кутузку певцов.
— Сами знаете, Марко Данилыч, что не падок я на новости. Дело, дедами насиженное,
и то дай Бог
вести, — молвил Самоквасов.
Посмотреть на него — загляденье: пригож лицом, хорош умом, одевается в сюртуки по-немецкому, по праздникам даже на фраки дерзает, за что старуха бабушка клянет его, проклинает всеми святыми отцами
и всеми соборами: «Забываешь-де ты, непутный, древлее благочестие, ересями прельщаешься, приемлешь противное Богу одеяние нечестивых…» Капиталец у Веденеева был кругленький: дела он
вел на широкую руку
и ни разу не давал оплошки; теперь у него на Гребновской караван в пять баржéй стоял…
Хоть
и молод, хоть
и ученый, а не бросил он дела родительского, не по́рвал старых торговых связей, к старым рыбникам был угодлив
и почтителен, а сам
вел живую переписку со школьными товарищами, что сидели теперь в первостатейных конторах,
вели широкие дела или набирались уму-разуму в заграничных поездках…
— Ну тебя с твоей немецкой едой! — с усмешкой пропищал Седов. — Сразу-то
и не вымолвишь, какое он кушанье назвал… Мы ведь, Митенька, люди православные, потому
и снедь давай нам православную. Так-то! А ты
и не
весть что выдумал…
— А что, Митенька, не туда ли? — с усмешкой пропищал Седов, подмигнув левым глазом
и указав на лестницу, что
вела наверх к цыганкам.
Зиновий Алексеич, как
и родитель его,
вел жизнь непоседную, разъездную; в дому у него чуть не круглый год бабье царство бывало.
— Слышали, родной, слышали… Пали
и к нам
вести об его кончине, — говорила Татьяна Андревна. — Мы все как следует справили, по-родственному: имечко святое твоего родителя в синодик записали, читалка в нашей моленной наряду с другими сродниками поминает его…
И в Вольске при часовне годовая была по нем заказана,
и на Иргизе заказывали,
и на Керженце,
и здесь, на Рогожском. Как следует помянули Федора Меркулыча, дай Господи ему Царство Небесное, — три раза истово перекрестясь, прибавила Татьяна Андревна.
Сердце сердцу
весть подает.
И у Лизы новый братец с мыслей не сходит… Каждое слово его она вспоминает
и каждому слову дивится, думая, отчего это она до сих пор ни от кого таких разумных слов не слыхивала…
— Ох, чадо, чадо! Что мне с тобой делать-то? — вздохнул беглый поп, покачивая головой
и умильно глядя на Федора Меркулыча. — Началить тебя — не послушаешь, усовестить — ухом не
поведешь, от Писания святых отец сказать тебе — слушать не захочешь, плюнешь да прочь пойдешь… Что мне с тобой делать-то, старче Божий?
Любил его только серый Волчок — старая цепная собака,
и того мачеха извести
велела.
— Принимаем-с, — с веселой усмешкой ответил Петр Степаныч. — Значит, из моей воли никто не смей выходить. Это оченно прекрасно!.. Что кому
велю, тот, значит, то
и делай.
— Векселя у тебя, а должник
и ухом не
ведет.
— А помните ль, что там насчет должников-то писано? — подхватил Марко Данилыч. — Привели должника к царю, долгов на нем было много, а расплатиться нечем.
И велел царь продать его
и жену его,
и детей,
и все, что имел. Христовы словеса, Дмитрий Петрович?
Уговаривают ловцы повременить, чтоб бели набралось побольше, но уж темно становилось,
и Самоквасов
велел им тотчас за невод приняться.
— Чего хитрить-то мне? Для чего? — сказал Зиновий Алексеич. — Да
и ты чудно́й, право,
повел речь про дела, а свел на родство. Решительно тебе сказываю, раньше двух недель прямого ответа тебе не дам. Хочешь жди, хочешь не жди, как знаешь, а на меня, наперед тебе говорю, не погневайся.
Так говорил едва слышно Марко Данилыч, а Доронин слушал его
и молчал.
И тут впало ему в голову: «С чего это он так торопится
и ни с кем про тюленя говорить не
велит? Уж нет ли тут какого подвоха?»
Доронин был встревожен неуместными приставаньями Марка Данилыча. «Что это ему на разум пришло?
И для чего он так громко заговорил про это родство, а про дело
вел речь шепотком? Не такой он человек, чтобы зря что-нибудь сделать, попусту слова он не вымолвит. Значит, к чему-нибудь да
повел же он такие речи».
И, не слушая речей Дуни, вышла из комнаты,
велела поставить самовар
и, заварив липового цвета с малиной, напоила свою любимицу
и, укутав ее в шубу, положила в постель.
И приходит на память ей беседа, что
вела она с Груней перед отъездом из Комарова.
Минул час обеда,
и загремела музыка, по трактирам запели хоры московских песенников родные песни; бешено заголосили
и завизжали цыгане, на разные лады
повели заморские песни шведки, тирольки
и разодетые в пух
и прах арфистки, щедро рассыпая заманчивые улыбки каждому «гостю», особенно восточным человекам.
Пока Самоквасов разговаривал с Таисеей, Марко Данилыч
вел с Таифой речи про Дунюшку. Разговорясь про наряды, что накупил ей на ярманке, похвалился дорогой шубой на черно-бурых лисицах. Таифе захотелось взглянуть на шубу,
и Смолокуров
повел ее в другую комнату, оставив Таисею с Петром Степанычем продолжать надоевшие ему хныканья о скитском разоренье.
— Су́против сытости не спорим, а позора на меня не кладите. Как это мне возможно вас отпустить без обеда? Сами недавно у вас угощались,
и вдруг без хлеба, без соли вас пустим! Нельзя. Извольте оставаться; в гостях — что в неволе; у себя как хочешь, а в гостях как
велят. Покорнейше просим.
Мелких людей — ловцов, бурлаков
и других временных — каждый раз обсчитать норовил хоть на малость, но с приказчиками
и с годовыми рабочими дела
вел начистоту.